WWW.MASH.DOBROTA.BIZ
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - онлайн публикации
 

Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |

«ВОСПОМИНАНИЯ В ДВУХ КНИГАХ « ЗАХАРОВ КОРЖАВИН В СОБЛАЗНАХ КРОВАВОЙ ЭПОХИ I * ЗАХАРОВ МОСКВА УДК 882-94 ТБК 104 К 66 Полный текст в авторской редакции Издание второе, исправленное К 66 ...»

-- [ Страница 1 ] --

HAM

КОРЖАВИН

ВОСПОМИНАНИЯ

В ДВУХ КНИГАХ

«

ЗАХАРОВ

КОРЖАВИН

В СОБЛАЗНАХ

КРОВАВОЙ

ЭПОХИ

I

*

ЗАХАРОВ

МОСКВА

УДК 882-94

ТБК 104

К 66

Полный текст в авторской редакции Издание второе, исправленное К 66 Коржавин Н. В соблазнах кровавой эпохи: Воспоминания в 2 кн. Кн. 1. —М.: «Захаров», 2007. —864 с. —(Серия «Био­ графии и мемуары») .

О поэте Науме Коржавине (род. в 1925 г.) написано очень много, и сам он написал немало, только мало печатали (рас­ пространяли стихи самиздатом), пока он жил в СССР, — одна книга стихов .

Его стали активно публиковать, когда поэт уже жил в аме­ риканском Бостоне. Он уехал из России, но нс от нее. По его собственным словам, без России его бы не было. Даже в эми­ грации его интересуют только российские события. Именно поэтому он мало вписывается в эмигрантский круг Им люби­ ма Россия всякая: революционная, сталинская, хрущевская, перестроечная.. .

В этой книге Наум Коржавин — подробно и увлекательно — рассказывает о своей жизни в России, с самого детства.. .



ISBN 978-5-8159-0656-3 УДК 882-94 ISBN 978-5-8159-0654-9 (кн. I) ТБК 104 О Наум Коржавин, автор, 2007 О Ирина Богат, издатель, 2007 Посвящается моей жене Любе Вступление Прежде всего о названии этой книги, которое может показаться слишком банальным и лубочным из-за слова «кровавой». Хотелось бы назвать как-то более скромно — «жестокой». Но жестокость в истории при всей ее отврати­ тельности не всегда бывает вакханалией и бессмыслицей .

Сталинщина — была. И то, что к ней привело — в значи­ тельной степени — тоже. Так что соблазны, о которых будет идти речь в этой книге, были соблазнами кровавого, а не просто жестокого времени .

Часть этой работы (детство до 1937 года — календарно­ го, а не символического) и первый вариант этого «Вступ­ ления» я написал в 1980 году, когда ни о каком Горбачеве и ни о какой перестройке и речи как будто быть не могло .

«Кающийся антисталинист» (это не ругательная кличка, а самоопределение) Александр Зиновьев предрекал брежнев­ щине чуть ли не тысячелетнее царство. Я понимал, что это­ го не может быть, что брежневщина — эта «сталинщина с человеческим лицом» — сама себя съест, но в том, что это окончится благополучным исходом, сомневался и я (это и теперь еще не ясно). Но не исключал я и того, что просто так же как живем — организованными, якобы стройными рядами, по-прежнему лениво изображая из себя энтузиас­ тов (точнее, не противясь тому, что нас лениво выдают за энтузиастов), мы и забредем в пропасть. В душе, конечно, теплилась надежда, но держалась она не на логике, а на вере в витализм народа и его истории. Не мог я представить себе, что все это вдруг может взять и кончиться — все, во что вложили себя Петр Первый и Александр Второй, Спе­ ранский и Столыпин, Пушкин и Блок, Толстой и Достоев­ ский, — все, что за каждым и в каждом из нас. Да и наши собственные биографии — весь наш путь из прострации к реальности, от ностальгической романтики интернациона­ лизма и мировой революции (плод чьего-то беспардонного и неграмотного идеализма, привлекавший простотой и отНаум Коржавин .



В соблазнах кровавой эпохи влеченностью тех, кому после 1917 года все равно уже не­ куда было податься) к ощущению вечности и родины, все наши бессильные, но просвещающие прозрения и откры­ тия, «все (выражение А.И.Солженицына) взрывы нашего несогласия», все старания так или иначе восстановить ис­ торические связи — не мог я поверить, чтоб это все не имело ни смысла, ни развития. Огромный — не смотря ни на что — духовный и интеллектуальный потенциал не мог же быть дан этой стране просто так, на выброс .

Но, конечно, это было чувство, желание надежда и вера, но не знание. Вера эта теплилась во мне и в тревожные пред­ зимние дни 1990 года, теплится и теперь, в мае 1991-го. Но ни в уверенность, ни в знание она не превратилась. Ибо и теперь, как в 1980-м, я знаю, что время упущено и выхода не видно. Принято обвинять в этом Горбачева, и он дей­ ствительно часто тормозит попытки наверстать время, но в целом это последний раз произошло задолго до него — еще при Хрущеве. Горбачев только мог попытаться более или менее робко выйти из этой теоретически безвыходной си­ туации, в которую не заводил, а попал вместе со всеми .

Возможность такой ситуации предопределил Ленин, на бе­ шеной скорости устремил к ней страну Сталин, упустил время сравнительно безболезненно ее предотвратить Хру­ щев (который к тому же усугубил безвыходность, втянув страну в абсолютно ненужную ей и непосильную глобаль­ ную политику), а утвердила ее в качестве незыблемого за­ кона жизни, исходя из принципа: «После нас — хоть по­ топ!» — жовиальная брежневщина .

В сущности, брежневшина была самореализацией ста­ линщины, «сталинщиной на свободе». Сталинские соколы и те, кого они подобрали, без оглядки на сталинскую плет­ ку реализовали те качества, за которые их когда-то выдви­ нул Сталин. Прежде всего естественный и (чаще) воспи­ танный аморализм. Начинался он хотя бы с того, что выд­ виженцы обязаны были играть активную политическую и идеологическую роль, хотя подбирались они из людей к этим материям безразличных. Безразличие это само по себе не аморально, но при согласии играть такую роль — а речь идет о государстве, являющемся по форме идеологической диктатурой, — положение меняется. Они становятся не толь­ ко аморальны, но и опасны, ибо начинают контролировать Вступление 1 то, в чем другие понимают больше, чем они. На том осно­ вании, что они больше преданы товарищу Сталину и луч­ ше понимают его волю, а это и есть критерий всего. На их глазах и при их участии мучают и убивают, но мысль, что и при великом Сталине человек все равно должен иметь прин­ ципы и отвечать за свои слова и поступки, показалась бы такому человеку кощунственной, он об этом просто не до­ гадывается. Ему удобно не догадываться, он привык к та­ кой системе ценностей и при ней значим. Так и получает­ ся — сначала не догадывается, а потом привыкает. А потом любой ценой защищает добытые при этой недогадливости привилегии. И саму недогадливость как их основу и выс­ шую человеческую ценность .





Этих людей иногда воспринимают как фанатиков. Но они фанатики не какой-либо идеи, пусть античеловеческой, а только тех условий, при которых играли не совсем им до сих пор ясную роль. Они и не изверги, как Сталин, хотя участвовали в его преступлениях, одобряли и покрывали их. Даже жуликами были далеко не все из них. Но жулики профилировали. Слишком много раз, при Сталине и после него, они вопреки очевидности «побеждали», «оказывались правы» и в общем «на коне», чтобы это не оказывало «вос­ питательного» воздействия на окружающих — тем более на изначально деморализованный аппарат, всецело зависящий от непредвидимых поворотов. В этих условиях беспринцип­ ность и цинизм как бы обретают статус высшей государ­ ственной и даже человеческой мудрости, и если не фор­ мально, то фактически вся страна попадает во власть их морали. Тем более аппарат. Сталинскому аппаратчику надо было каждодневно проявлять эти качества, если не для того, чтоб еще больше возвыситься, то хотя бы чтоб уцелеть .

Идеологией при этом, сознавая это или нет, они только манипулировали, привыкая не отдавать себе отчета в дей­ ствительных мотивах собственного поведения. Так что было чему развернуться при Брежневе — во времена, справедли­ во теперь называемые застойными. Только на этот раз при­ обретенные таким образом качества и навыки эти дея­ тели проявляли, угождая не Сталину, а самим себе, чтоб всласть пожить .

Застойность этих лет, конечно, относительна. Ничто не стояло на месте, а двигалось — правда, в пропасть. Исчеза­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи ли продукты. То, что было при мне в 1973 году всем в Мос­ кве доступно, к 1980-му уже смутно помнилось, а в Повол­ жье часто и помнить было нечего. Народ выкручивался как мог. А на поверхности лениво изображалось кипение — под­ нималось Центральное Нечерноземье, возводились «удар­ ные стройки пятилеток», входил в силу «развитой социа­ лизм». Правда, почему-то вместе с Продовольственной про­ граммой, которая бралась покрыть потребности этого «раз­ витого социализма» в продовольствии только через несколь­ ко лет, и то частично. Все это было достаточно нелепо, но власть предержащим это обеспечивало — официально во имя будущего, а фактически за его счет — такое положе­ ние, чтоб «на их век хватило». Впрочем, афганская война показала, что они начали дуреть от бесконтрольности и стали опасны даже для самих себя. Это в значительной степени и определило слабость их сопротивления перестройке на пер­ вых порах .

Но все-таки в 1980 году, когда я начинал эту работу, противоестественное положение в стране выглядело впол­ не стабильно. Ясно было, что так быть не может, — особен­ но после того, как Рейган принял советский вызов в гонке вооружений, — но было непредставимо, как это может прерваться. На фоне этой странной и ирреальной стабиль­ ности, на которую никак не влиял тот факт, что мне, да и не только мне, ее генезис и порочность ясны давно, я и начал писать эту книгу. Отчасти я просто уступал желанию своих друзей, считавших, что это будет интересно, отчасти же мне просто захотелось вспомнить о том, как мыслящие люди моего поколения ладили с ирреальной действитель­ ностью и вырывались из этой ирреальности. Я считал это интересным и важным. И сейчас так считаю .

Сегодня, когда люди моего поколения становятся объек­ том одномерной резвой критики новых поколений, важ­ ность этой задачи даже возрастает. Дело не в том, что мы не заслуживаем критики — в этой работе ее будет сколько угод­ но, — дело в том, что в этой резвости есть не только по­ пытка самоутверждения за чужой счет, но и опасное забве­ ние истории. Будет плохо, если наш опыт не будет учтен, если ехидно-наивный вопрос «Как вы (т.е. мы, — Н.К.) могли?» будет многим казаться убийственно простым. Это значит, что многие из них при случае, в безвыходной ситу­ Вступление 9 ации тоже не узнают соблазна (а он на то и соблазн, чтоб его не узнавали) и предадутся ему как истине .

Задача моя все та же, но времена и условия — иные. Как бы сегодня ни вел себя Горбачев (или Ельцин, или кто другой — вычитываю после крушения Заговора), то, что он сделал в начале перестройки, — это попытка реанима­ ции нашего убитого общества. В дни, когда я пишу это, реанимация эта захлебывается в цейтноте, преследовавшем ее с самого начала. Все надо сделать, все неотложно, все требует средств. Старая система работать не может, а новую вводить сложно и боязно. И есть чего бояться. Сравнение с НЭПом неправомерно: тогда достаточно было разрешить крестьянствовать, торговать, заняться предприниматель­ ством — люди все это умели делать. Теперь не то — слиш­ ком уж велик был этот «Великий перелом», слишком уж долго мы жили этой переломленной жизнью, противоесте­ ственными производственными отношениями. Никому с ними не было хорошо — все страдали, все чертыхались, но... привыкли, притерпелись, приспособились, многие приворовались. Как-то живут.

И ломка пугает:

Выходит, пятая нога, Пришитая искусно, Бывает тоже дорога .

И это очень грустно, — писал поэт Валентин Берестов о собаке, околевшей с тос­ ки, когда у нее отрезали искусно пришитую ей и сильно досаждавшую ей пятую ногу. Мы не собаки, но пятую ногу пришили и нам. И многим страшно с ней расставаться. Но и оставаться с ней в нашем случае опасно — от нее гангре­ на идет. Систему все равно придется менять — иначе не выжить .

Но как это сделать? Обычно сменяющая система созре­ вает в недрах сменяемой, но в недрах нашей искусственной системы не созревает ничего, кроме всесторонней корруп­ ции. По-видимому, вернуться к естественности эта искус­ ственная система может тоже только искусственным, т.е .

детально продуманным путем. С тем только отличием, что мероприятия должны быть продуманы таким образом, чтоб они по дороге подхватывались просыпающейся стихией жизни, т.е. чтоб они шли навстречу этой стихии .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи Это и само по себе трудно .

.. Рыночная система может начать давать плоды, то есть облегчить людям жизнь быст­ ро, но отнюдь не сразу. Поначалу она больно заденет бли­ жайшие интересы слишком многих, отнюдь не только но­ менклатуры. А куда дальше задевать? Полки пусты, люди раздражены, в Москве очереди за любым товаром. И еще всякие «шоки без терапии» — куда дальше? Никто еще ни­ когда не возвращался к реальности из такого погружения в фантастику и прострацию, у человечества просто нет тако­ го опыта. Экономисты находят разумные выходы, но на все нужно время, а его нет .

А ведь есть влиятельные круги, которым реформа — нож вострый, которые самоубийственно стремятся и умеют за­ тормозить любой путь к спасению. Сейчас они потерпели поражение в связи с попыткой переворота, но вряд ли ис­ чезли. Осенью говорили, что они продукты утаивают, чтоб, создав кризис, захватить власть, а тогда выбросить их на прилавки: смотри, народ, кто твои благодетели!. Что-то они вроде и впрямь «выбросили» — не помогло. Впрочем, они могли б и победить. А дальше? Военный переворот может стабилизировать политическую обстановку, но восстано­ вить разрушенные экономические отношения он не может .

Тем более с армией, допустившей «дедовщину», и при ге­ нералах, слившихся с партократией. При этих условиях во­ енный переворот в случае успеха окажется только стимуля­ тором хаоса .

Но, может, разгром заговора спасет нас. Ведь пахло ка­ кой-то странной перманентной гибелью великой страны. И порою мне казалось, что писать нелепо — до того ли чита­ телю?

Не идет из головы увиденное по телевизору осенью 1990-го .

Интеллигентная женщина в очереди за чем-то, растянув­ шейся на десятки кварталов. В ответ на вопрос корреспон­ дента она показала ему ладонь с номером своей очереди, а потом отвернулась и заплакала. Конечно, от беспомощнос­ ти и отчаяния в первую очередь: тяжело и обидно выстоять такой хвост за тем, что съестся очень быстро. Но еще и от стыда за свою страну, за то, что без войны и бедствий мы сами себя довели, дали себя довести до жизни такой. Я стар­ ше этой женщины минимум лет на двадцать, живу за гра­ ницей и хвостов не выстаиваю, но мне тоже хотелось пла­ Вступление 11 кать от стыда вместе с ней и перед ней, хотя никакой осо­ бой вины перед ней у меня нет. Разве только что я старше .

Но и я уже пришел «на готовое», от меня ничего не зависе­ ло... А на постижение самых простых истин бытия мне при­ шлось потратить годы .

Я и теперь мало что могу изменить, но поделиться опы­ том этих лет считаю необходимым. Это напряженный ду­ ховный опыт. И даже если сейчас людям будет не до него, потом им будет до него. Все же надо объясниться. А откла­ дывать это мне уже вроде не на когда .

Есть еще одна, может быть, самая существенная сторо­ на моей жизни, связанная со всем, о чем говорилось выше, но особая. Это мои творческие поиски, то, к чему я при­ шел в понимании поэзии, моя борьба с культом бессмыс­ ленного самовыражения (самовыражения без откровения) и «новаторства». Она тоже будет занимать свое место в этой книге. В книгу, вероятно, войдут те мои стихи, которые имеют отношение к моей внутренней биографии, но не кажутся мне сегодня выходящими за ее пределы. В нашей жизни было и есть слишком много острой современности, и это не очень хорошо для искусства. Но еще хуже для него ложь — искусственно игнорировать эту «современность» тоже нельзя. Надо ее преодолевать. Но об этом в других моих ра­ ботах и в самой этой книге .

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ДО войны Начало детства: среда обитания Я родился 14 октября 1925 года в Киеве. Это значит, что я родился через восемь лет после октябрьского переворота и года за четыре до начала «великого перелома», то есть коллективизации, уничтожения кулачества как класса в деревне и «мелкой буржуазии» в городе, индустриализации и прочих прелестей, определивших жизнь страны на мно­ гие годы вперед. Родился в апогее так угнетавшего роман­ тиков революции «угара НЭПа». Но подземная разруши­ тельная работа «культурной революции» уже шла вовсю, хотя казалась многим просто наивным культуррегентством .

Только такие зоркие люди, как И.П.Павлов, ощущали ее разрушительную потенцию .

Конечно, эти ретроспективные характеристики време­ ни сами по себе не относятся к жанру воспоминаний, но без них не обойтись. Ими окрашены все воспоминания об этом времени, которое как-то уж очень быстро было ото­ двинуто в «наше славное прошлое», в разряд несомненных успехов, о которых запрещалось думать, да и сами запре­ щавшие, похоже, не думали, но у которых, конечно, была своя реальность, во многом определившая жизнь страны и жизнь многих, в том числе и мою. Мысли эти — не воспо­ минания, но для нас вспоминать — значит думать. Думать о том, какой все-таки жизнью мы жили, что нас окружало, что значили слова, которые нам внушали. Блок сказал, что «рожденные в года глухие пути не помнят своего». Не знаю, как назвать наши «года», но для нас, оглушенных ими, каж­ дое трехлетие, максимум пятилетие — целая эпоха, по раз­ ному формировавшая сознание. Каждая небольшая возраст­ ная группа — и это продолжалось чуть ли не до начала ше­ стидесятых — представляла из себя как бы отдельное покоДо войны 13 ление. Лишь потом все эти поколения слились в одно. В «годы застоя» произошла кардинальная настоящая смена поколе­ ний: сменились, пусть еще не до конца, все наши поколе­ ния вместе .

На первый взгляд так бывает всегда — во всяком случае в Новое Время. Поколения сначала расходятся, ибо моло­ дое обычно сильно преувеличивает свою особость, а потом сливаются. Это естественно. Но в нашем случае ничего есте­ ственного не было. Просто при Сталине вся отечественная и мировая история рассматривалась как подчиненная ин­ станция: как прикажут, так и будет себя вести. Это касалось и более далеких ее периодов — они получали каждый раз новую трактовку в связи с ближайшими политическими расчетами. Но особенно это касалось времен более близ­ ких — те вообще наглухо засекречивались .

В декабре 1947 года со мной на Лубянке сидел очень милый и порядочный человек по фамилии Богданов, брат философа. О нем (его имя и отчество, к сожалению, вывет­ рились из моей памяти) я еще буду говорить, когда рассказ мой дойдет до этого времени. С ним произошло следующее .

После того как более серьезные обвинения, выдвинутые против него, рассыпались, для того чтобы закрыть дело, остановились на его единственном неопровержимом «пре­ ступлении», а именно — на хранении найденной у него при обыске антисоветской литературы. Так вот этой лите­ ратурой был чудом уцелевший от тщательных самообысков конца тридцатых (завалялся среди книг и бумаг) номер «Правды», датированный не то двадцать пятым, не то двад­ цать шестым годом .

В данном случае меня интересует не попрание права при Сталине (тогда прав не было), а утвердившееся при нем патологическое отношение к памяти. Думаю, что, если бы этот номер Центрального Комитета правящей партии от­ носился к началу тридцатых, «преступление» квалифици­ ровалось бы так же. В библиотеках, в открытом доступе (не в спецхране) нельзя было получить советские газеты более чем двухлетней давности. «Антисоветским» для этой партии стал прежде всего ее собственный славный путь .

Так что каждый мог помнить только те события, свиде­ телем которых был он сам. Да и то освещение этих событий (а также и событий далекого прошлого), которое давалось Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи при нем. Короче, всю атмосферу времени своего становле­ ния, для каждого короткого периода особую. Суть не в нор­ мальном и трагическом забвении времен (уж слишком ко­ ротки были их «времена»), а именно в искусственном их засекречивании... Атмосфера каждого из этих «времен» все­ гда выдавалась за следование единственно истинной систе­ ме ценностей, но потом заталкивалась подальше и засекре­ чивалась, и атмосферу эту можно было теперь только вос­ станавливать по памяти (и, как все скрываемое, она легко поддавалась романтической идеализации). Это влияло на формирование всех, в том числе и тех, кто не поддавался пропагандному облучению, кто сомневался и искал исти­ ну. Поиски каждого из них начинались с опровержения того варианта лжи, который внушался о времени, когда начи­ нал мыслить именно он. Это и окрашивало по- разному облик разных поколений интеллигенции (я имею в виду не лиц интеллигентных профессий, а людей, для которых при­ общение к культуре означает приобщение к мысли) .

Как видите, дата моего рождения в этой работе служит для определения не только моего возраста, а и точки обзора .

Но вернемся к моей биографии. Читатель уже знает, что я родился в 1925 году в Киеве. К этому следует еще доба­ вить, что родился я в еврейской семье .

Факт этот — существенный для нашего времени, хоть он — хорошо это или нет — не оказал серьезного влияния на мою взрослую жизнь. Однако первые годы жизни я про­ вел в кондовом еврейском окружении .

Правда, говоря о кондовости, следует сделать поправку на время. Ни отец, ни мать, ни семьи сестры отца и одной из сестер матери не были религиозными людьми и не при­ держивались связанных с этим традиций, что никак не со­ ответствует представлению о еврейской кондовости. В ста­ ринном понимании этого слова они вообще не были евре­ ями. Тем не менее — таковы были времена — принадлеж­ ность всех моих родных к еврейству была для них и всех, кто имел с ними дело, фактом несомненным, само собой разумеющимся и не нуждающимся в подтверждении. Они ушли от религии, но не ушли от сформированного ею ук­ лада и психологии. Да и вообще практически они до самой войны и эвакуации в своей жизни и связях за пределы ев­ рейского круга не выходили. Нечто подобное я встречал в СССР и среди секуляризованных мусульман .

До войны 15 Впрочем, вокруг меня было много и несекуляризованных евреев. С бородами. Один из них, муж старшей из мате­ ринских сестер — она была старше матери больше, чем на двадцать лет — Хаи-Иты (на мой слух — Хаиты) АаронМойша (на мой слух — Армейша), жил с нами в одной квартире. До середины тридцатых он был владельцем того двухэтажного четырехквартирного дома (в нем была еще и пятая, но с выходом только во двор, видимо, дворниц­ кая), в котором мы жили. Это последнее, что оставалось от его дореволюционного, видимо, значительного состояния .

Году в 1936-м он вынужден был «добровольно» сдать этот дом в «жилкоп» — «жилищный кооператив», как говорили в Киеве (в Москве это называлось бы ЖАКТом) — факти­ чески государству .

После войны все эти жакты и жилкопы, укрупнив, от­ крыто превратили в жилищно-эксплуатационные конторы (ЖЭК), прямо подчиненные горсовету, и квартиры стали считаться государственными. Граждане не восприняли это как узурпацию — они не заметили разницы. Да ее и не было .

Это было изменение в административной структуре, а не в их положении .

Поначалу эту пятикомнатную квартиру с кухней и боль­ шой террасой, называемой коридором, но без ванной, за­ нимали только мы и дядя с тетей. Потом квартира стала населяться и другими людьми, большей частью тоже боро­ датыми .

Первым поселился брат отца, Иосиф, раввин — с же­ ной и двумя сыновьями (он был не только с бородой, а почти и по-русски не говорил). Потом одну из этих двух комнат разделили пополам, и в одной из ее половин посе­ лился старик со взрослыми дочерью и сыном, тоже боро­ датый и тоже наш родственник, правда, дальний. Был у меня еще один дядя, брат матери, тоже Иосиф, тоже веру­ ющий, но он жил не с нами, а на Демиевке (тогда уже Сталинке, а сейчас опять Демиевке). Так что бородатых вок­ руг меня вполне хватало .

Но были и впечатления совсем другого рода. Некоторое время, правда, недолго, жила в нашей квартире (не знаю, на каких правах, может, тоже были родственниками) еще одна семья, муж и жена. Сравнительно молодые. Видимо, он был нэпманом. Помню, что был он какой-то большой, Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи веселый и добрый. Но однажды за ним пришла девушкамилиционер и весело (именно весело — я это помню) уве­ ла его с собой. Вернулся он то ли в тот же день, то ли на следующее утро. Рассказывал взрослым, как объяснял сле­ дователю, что у него больше нет ничего. Не знаю, доказал ли, но скоро они с женой куда-то исчезли. Наверно, уеха­ ли, чтоб раствориться, как многие тогда, где-то в России .



Интересно мое восприятие этого события. Помню, что он был мне симпатичен — детям нравятся большие, доб­ рые, надежные люди, — но, будучи уже захваченным рево­ люционно-романтическим конформизмом, я ему не сочув­ ствовал. Мне больше нравилась девушка-милиционер. Те­ перь я знаю, что тогда многие так метались по стране, за­ путывали следы, стремились откуда-то добраться куда-то, где будут менее заметны, старались выглядеть имеющими гораздо меньше, чем имели (даже если имели мало), и т.д .

Знаю, что мы все виноваты перед этими людьми. Но тогда я только удивился: был человек и вдруг исчез. Потом я это­ му уже не удивлялся, а настало время — и сам так исчезал .

В такое время мы жили. Но повод говорить о подобных ис­ чезновениях у нас еще возникнет не раз. А сейчас речь о другом .

Все это происходило отнюдь не только в еврейской сре­ де, но я рассказываю о том, что было на моих глазах. И если эти бытовые подробности опровергают распространен­ ное в части эмиграции, а последнее время отчасти и в СССР, представление о неразрывной связи евреев с большевиз­ мом, то только потому, что такой связи не существует. Не­ смотря на несомненность активного участия многих евреев в революции и в отстраивании советской власти, совер­ шенно очевидно, что во всем этом участвовали не одни евреи, и главное, не все евреи и даже отнюдь не большин­ ство евреев. Но попытке разобраться в этой непростой теме посвящена у меня отдельная статья «Безысходные умыс­ лы», которую я не теряю надежды увидеть напечатанной на родине. Здесь же главным образом я рассказываю о том, что запечатлелось в моей памяти .

Жил я тогда в самой толще еврейской массы, но ника­ кой особой приверженности к революционной власти в ней (потом, когда подрос, к величайшему моему огорчению) не замечал. То, что вокруг не было никаких деятелей рево­ До войны 17 люции, меня не удивляло — небожители и должны обитать в иных сферах. Но получалось, что почти все вокруг, кроме меня, относились и к советской власти, и к ее романтике весьма прохладно, были, говоря моим тогдашним языком, «мещанами», обывателями, проявляли обычную законопо­ слушность и только. Слова «коммунист» и «милиционер»

произносились в этой среде — конечно, представителями старших поколений — с откровенной неприязнью и опас­ кой. Дошло до того, что мой упоминавшийся уже здесь дядя, хозяин дома, в 1941 году наотрез отказался эвакуироваться и погиб в Бабьем Яру. Не веря советской пропаганде ни в чем, он не поверил и тому, что она говорила о нацистах — тем более что немцев в 1918 году он видел сам и знал, что они в отличие от большевиков — «культурные люди». Он не предполагал, что «прогресс» уже коснулся не только нашей страны. Это не делает чести его осведомленности и пони­ манию обстановки, но уж никак не свидетельствует об орга­ нической связи всего еврейства с большевизмом .

Но это не отменяет и того факта, что действительно почти все еврейство было благодарно советской власти за отмену унизительных ограничений для евреев. Тут была и некото­ рая аберрация, ибо отменило их окончательно (ибо они были размыты и до этого) Временное правительство, а не большевики. Но так внушалось. Следует помнить, что ос­ новная масса евреев была так же мало подготовлена к по­ ниманию происходившего, как и основная масса населе­ ния Российской империи вообще .

А, кроме того, — что греха таить? — евреи помнили, что в хаосе Гражданской войны только красные да еще, кажется, Махно активно противодействовали еврейским по­ громам. К сожалению, белые с таким противодействием не ассоциировались даже в умах людей, отнюдь не захвачен­ ных коммунистической идейностью .

В нашем доме, в уже упоминавшейся пятой, дворниц­ кой, квартире, жил с семьей некто Арл Щиглик. Одно вре­ мя он, помнится, и впрямь был дворником нашего дома, а потом просто квартира осталась за ним. Человеком он был малограмотным (чернорабочий-подсобник), но, видимо, неглупым. К существующему строю относился без всяких сантиментов. «У нас, — объяснил он однажды моему отцу, — социализм. А что это значит? Это значит: все твое, но толь­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи ко руками не трогай». И вот в устах этого человека не было более злого оскорбления, чем «Дыныкын!» Вряд ли Арл имел хоть какое-то представление о личности самого гене­ рала А.И.Деникина. Это сказывались скорей всего просто не совсем приятные воспоминания о пребывании Белой армии в его местечке. Может, отчасти они были подогреты пропагандой, но вряд ли — к ней он был обычно глух, да и грамоты не хватало ее вкушать .

Могу засвидетельствовать, что, к сожалению, такие вос­ поминания долго оставались не только у евреев на ЮгоЗападе о деникинцах, а и у чисто русского населения на Урале и в Сибири о колчаковцах. Поскольку мне потом при­ шлось жить и там, на путях наступления и отступления кол­ чаковских войск, я вполне могу засвидетельствовать, что и в той, и в другой местности слово «колчаки» произноси­ лось неприязненно, было ругательством. Вероятно, какието основания у такой репутации были, но я вовсе не ду­ маю, что такая память о Белом движении справедлива — белые отнюдь не были более жестокими, чем красные. Тем более не должны они были так выглядеть после всех бед­ ствий коллективизации, разоривших деревню и жизнь, а это простыми людьми этих мест вполне и тогда сознава­ лось .

Но, видимо, с партии порядка больший спрос, и репу­ тация эта имела место (и не только среди евреев). Все-таки во главе там были не полуграмотные выдвиженцы, а офи­ церы в погонах. Но когда эксцессы, ее вызывавшие, каса­ лись евреев, иногда вдобавок огульно зачисляемых в боль­ шевики, — это неизбежно ассоциировалось в их сознании с их положением до революции, с такими, например, ак­ циями, как «дело Бейлиса». Конечно, это несравнимо с тем, что было потом. Даже с теми же евреями. Планировавшееся «дело врачей» было пострашней и пототальней «дела Бей­ лиса». Негласная процентная норма при Сталине—Хруще­ ве—Брежневе была намного ниже, чем гласная при царе .

Правда, нет черты оседлости. Но, может быть, только по­ тому, что необходимость иметь «право жительства» в виде прописки сегодня распространена на все население страны .

Но тем не менее приуменьшать оскорбительный смысл та­ ких акций и открытых ограничений (дискриминации) не очень достойно. Впрочем, при всем при том о жизни в «мир­ До войны 19 ное время» (значит, до 1914 года) многие простые евреи, его хлебнувшие, вспоминали с нежностью. И жизнь, и люди бывают логичны далеко не всегда .

Все это я говорю объективности ради, а не для того, чтобы затушевать роль евреев-революционеров или поведе­ ние тех евреев-интеллигентов, кто в начале двадцатых ри­ нулся в непропорционально большом количестве в госу­ дарственное строительство. Конечно, в том, что они этим соблазнились, сыграло роль их положение до революции, когда всякая подобная деятельность была для них незави­ симо от их личных качеств наглухо закрыта. Я не оправды­ ваю ни одного по-настоящему образованного человека, кто этим соблазнился, — личность не могут оправдать обстоя­ тельства. Но и обстоятельства эти оправдывать не следует .

Впрочем, вокруг меня никаких таких евреев — так же как и представителей других наций — не было. Они были так же далеки от нас, как и от каждого среднего советского гражданина. И такое элитное детство, какое описывает в своих «Записках адвоката» Д.Каминская, мне даже и не снилось. Я этим отнюдь не открещиваюсь от ее элитной ком­ пании, куда входили много вполне мною потом уважаемых и даже любимых людей (то, что они получили от своего элитного детства, пошло на пользу не только им). В исто­ рии, да и в жизни, Зло и Добро не живут сепаратно, и, поднимая руку на Зло, надо следить за тем, чтобы она не­ нароком не опустилась на Добро. Да и отцов этих ребят я не сужу сегодня слишком строго: видимо, не такие уж это плохие были люди, если воспитали таких детей. Кстати, то, что никто из них, этих отцов, так и не вступил в партию, неся с достоинством клеймо беспартийного «спеца» (тогда беспартийность была клеймом, затрудняющим жизнь), тоже говорит о том, что рудименты честности и принципиаль­ ности сидели в них достаточно прочно. Тем более непрос­ тительно, что они — отнюдь не одни выходцы из евреев — соблазнились подобным «сменовеховством». Впрочем, в дет­ стве вокруг меня никаких «сменовеховцев» не было. Так же, как не было «настоящих партийцев» .

Но отдаленное отношение к революционным традици­ ям наша семья все-таки имела. А именно: однажды в юнос­ ти моя мать с сестрой Шифрой сходила на маевку. В рощу возле родного местечка Ржищев Киевской губернии. Маев­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи ка была устроена кем-то из местных молодых и интересных передовых людей. Продолжалась она недолго. Только собра­ лись — нагрянула местная полиция, и незадачливые рево­ люционеры пострадали за свободу — провели ночь в мест­ ном полицейском участке. «Страдали» весело. Пели песни, много смеялись. На утро явился кто-то из родственников матери и выкупил всех бунтовщиков скопом не то за треш­ ку, не то за пятерку (вероятно, и бывшей главной целью этой крупной полицейской операции). На том и закончи­ лась революционная деятельность обеих сестер. Остались только приятные воспоминания об «интересной молодос­ ти» (любимое выражение мамы) .

С высоты своего личного и исторического опыта я при­ вык относиться к этой историйке иронически. Но сейчас, когда я пишу эти строки, я вдруг поймал себя на сомнении в правомерности этой иронии. Ведь это первые неумелые попытки молодых людей, что-то читавших и о чем-то уз­ навших, вырваться из замкнутого (и от этого нездорового) мира, в котором жили их родители. На этот путь их толкала и великая русская литература и культура, к которой они — тоже не всегда умело и не всегда грамотно — приобщались .

Впрочем, был среди моих родственников один, внесший более существенный вклад в революционное движение и даже в победу большевизма. Это Арон Ефремович Рубинш­ тейн, другой мой дядя, муж второй маминой сестры, той самой Шифры, с которой она когда-то провела ночь в уча­ стке. Но вклад этот он внес не потому, что был большеви­ ком или сочувствующим. Он просто был русским интелли­ гентом и не мог отказать в помощи простому человеку, ко­ торому трудно было самому грамотно составить нужную ему бумагу. И не вина дяди, что этим человеком, нуждавшимся в помощи, был не кто иной, как будущий «всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин, а бумагами, кото­ рые надо было выправить, —тексты его зажигательных речей .

По каким-то неизвестным мне причинам он в 1917 году часто захаживал на петроградскую квартиру, которую дядя, будучи студентом, занимал вдвоем с неизвестным мне при­ ятелем, и они ему помогали как сыну народа. Кстати, Ка­ линин был далеко не самым худшим или жестоким боль­ шевистским деятелем .

А интеллигентом дядя в отличие от всей остальной моей родни был наследственным, происходил из семьи, из ко­ До войны 21 торой вышли знаменитые музыканты Рубинштейны, был очень образован, знал все европейские языки. И, кроме того, был в высшей степени добрым и порядочным чело­ веком. Может быть, именно поэтому никакой карьеры при советской власти он не сделал, хотя закончил институт внешней торговли в начале двадцатых, когда «кадры» были очень нужны. Ни разу он не обращался за помощью к Ка­ линину и вообще не напоминал ему о себе. Может, еще и потому, что ни на какую карьеру не претендовал. При мне дядя, несмотря на все свои знания, работал заведующим библиотекой и переводчиком в НИИ деревообрабатываю­ щей промышленности и, судя по моим детским и отрочес­ ким воспоминаниям, никаким комплексом неполноценно­ сти в связи с этим не мучился. Как я теперь понимаю, выг­ лядел он человеком, потерпевшим крупное жизненное кру­ шение. Какое — не знаю .

В молодости он привлекался к суду, но не за революци­ онную деятельность, а за участие в еврейской группе само­ обороны. В эмигрантской печати встречается иногда осуж­ дение этих групп: дескать, они с оружием выступали про­ тив безоружной толпы. Можно подумать, что эти группы занимались разгоном мирных демонстраций: Между тем они только оказывали сопротивление тем, кто шел громить, грабить и убивать. Отсутствие в руках таких громил огне­ стрельного оружия ничего не меняло, им при отсутствии сопротивления вполне хватало крюков и оглобель. Иногда эту толпу оправдывают оскорбленностью ее монархических чувств, задетых евреями-революционерами. Безусловно, такие люди в России были (я сейчас не обсуждаю вопрос, правы ли они), но вряд ли именно они отправлялись по этой причине грабить магазины. Дядя мой, между прочим, защищал не заседание «совета депутатов» или эсдековскоэсеровской фракции, а именно магазины (хотя сам он ни­ когда магазинами не владел), именно против них почемуто в первую очередь в таких случаях обычно устремлялся «праведный монархический гнев». Иногда погромщиков называют еще «консервативными элементами», но «кон­ сервативный погромщик» — это все-таки нонсенс .

Дядя был судим по знаменитому «гомельскому процес­ су», защищаем знаменитым адвокатом Зарудным и оправ­ дан. Между тем он не был ни еврейским националистом, Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи ни таким уж рьяным защитником частной собственности (кто тогда в молодой интеллигентской среде им был?) — он просто защищал свое личное достоинство, которое чув­ ствовал задетым, и считал, что противостоит «темной силе» .

Думаю, что так оно и было. Ревизия революционных тради­ ций русской интеллигенции, чтобы быть благотворной, не должна заходить за грани элементарной порядочности и здравого смысла. Обелять погромы — если еще не настал конец истории и памяти — дело безнадежное и неумное. Не более умное, чем идентифицировать с погромщиками весь русский, украинский или любой другой народ. Все-таки черное есть черное, а белое — белое. И пусть оно так и будет .

Впрочем, сейчас появились в России уже не защитники погромщиков, а апологеты погромов и геноцида, но это уже другая тема .

Умер мой дядя смертью, типичной для такого рода ин­ теллигентов. В эвакуации, в Саратове, для него не нашлось другого места в жизни, как быть завхозом ремесленного училища (никак не представлю его в такой роли). И уж, конечно, не нашлось никого другого, чтоб послать во главе «ремесленников» разгружать баржу. А был он, кроме всего прочего, уже в летах, старше моих родителей, а и им было уже по пятьдесят с гаком. Да и недоедание сказалось. Коро­ че, схватил мой дядя на этой патриотической работе воспа­ ление легких. Стрептоцида, который тогда только начал по­ ступать из союзной Америки, на него выделить не спешили (тем более был конец недели), и он умер. В сущности это смерть героя «Сентиментальных повестей» М.М.Зощенко .

Правда, сам Зощенко добросовестно уверял себя и дру­ гих, что ему этих своих героев не жалко, что все это им поделом. Но его проза точней проявляла его чувства, чем его взгляды. На самом деле не худшие, а лучшие качества этих людей делали их не приспособленными для выжива­ ния в противоестественном обществе. Российская интелли­ генция уничтожалась не только лагерями и расстрелами, а и просто так — вытеснялась самой жизнью. Дядя еще долго продержался .

Но дядя Арон выделялся из среды моего детства хотя бы нереализованными возможностями. У всех остальных, если они и были, то обладатели их или сами об этом не знали, или не могли объяснить, в чем эти возможности заключа­ лись. Тем не менее и эта среда была не совсем рядовой .

До войны 23 Когда я слышу о всемирном еврейском заговоре, о жи­ домасонах и сионских старцах, то прежде, чем возмутиться злостности и глупости вьщумки, я удивляюсь. Удивляет меня полное несоответствие грандиозности приписываемых за­ мыслов знакомому с детства образу. Ни с чем громадным то, что я видел вокруг себя, никак не ассоциируется. Но, видимо, реальность тут вообще ни при чем .

Для многих нынешних московских «интеллектуальных»

антисемитов евреи — только интеллигенты. Не такие, как надо, но только интеллигенты. Других они не видели. Даже образ еврея-торговца поблек перед этим образом. Впрочем, это относится не только к антисемитам, но и ко многим другим московским интеллигентам, в том числе и еврейс­ кого происхождения. Последние впервые столкнулись с не­ интеллигентной еврейской массой только на путях эмигра­ ции — в Вене и в Риме (потом пути опять разошлись). Это было для них потрясением. Ничего подобного они не знали и не предполагали, хотя перед отъездом сильно распина­ лись в своей любви к еврейскому народу и к его необыкно­ венным (обычно приписываемым всеми националистами своим народам) качествам. Часто эти интеллектуалы были даже не москвичами, а допустим кишиневцами — неважно .

Дома они эту «массу» в упор не видели — культурно-психо­ логическое отчуждение социальных слоев друг от друга в СССР было почти абсолютным. Я же вырос в довоенном Киеве, где евреев было много, всяких и разных, а отчужде­ ние не зашло еще так далеко. И поэтому удивлялся гораздо меньше. Хотя, конечно, разложение последующих лет от­ нюдь не прибавило благостности и им .

Но и эти люди не были на одно лицо. Достаточно ска­ зать, что среди них были просто профессиональные уго­ ловники. Эти попали на Запад по инициативе местных мили­ ций, озабоченных улучшением отчетности. «Сам знаешь, — говорили такому в милиции, куда его вызывали или при­ водили, — материала на тебя достаточно. Можешь в эмиг­ рацию, можешь — в заключение. Выбор твой». Вот и стано­ вился такой политэмигрантом. КГБ этому тоже не проти­ вился — лишняя смута в эмиграции была ему только наруку .

Но уголовники — это крайний случай. Больше было лю­ дей не уголовных, но просто не очень порядочных, легко Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи пускавшихся во все тяжкие. Многие из тех, кто поражал тогда воображение наших интеллектуалов, были хоть и не интеллигентными, но вполне порядочными людьми. В не­ порядочные их зачисляли исключительно по складу речи .

Почему-то всех их считали одесситами, хотя они были из разных городов, и хотя из Одессы выехало много интелли­ гентных людей, вообще к этому типу не относившихся. Так что с обобщением получается следующее: не каждый «одес­ сит» из Одессы, не всяк, кто из Одессы, — «одессит», не все «одесситы» — торговцы, не все торговцы — по природе жулики .

Кстати, о порядочности. Недавно один нынешний анти­ семитский интеллектуал, любитель моральной «широты», изобрел выражение «жидовская порядочность». Не знаю, что он имел в виду. Не думаю, чтобы среди евреев было больше порядочности, чем среди других людей, или чтобы их порядочность была какой-то особой. Я вырос в среде, где, как и во всем среднем классе России, независимо от происхождения честность и порядочность почитались. Су­ ществовало семейное предание о каком-то из моих пред­ ков, который, гостя в Киеве, однажды случайно проехал в трамвае без билета. Он не мог успокоиться до тех пор, пока, опять попав в Киев, снова не сел в трамвай и не взял у кондуктора на этот раз два билета — один за прошлый раз .

Так ли уж это смешно, как нам с вами сегодня кажется? А может быть, на такой «наивности» и «скучности» жизнь держалась?

Теперь о моем происхождении, то есть об истории моей семьи более конкретно. Разумеется, я никак не могу отнес­ ти себя к тем, о ком Твардовский говорит: «мы все, почти что поголовно, \ Оттуда люди, от земли», но следующие за этими строки «И дальше деда родословной \ Не помним .

Предки не вели» относятся и ко мне. Впрочем, предки, может, и вели, но до меня не дошло. Не в такое время я рос, чтобы особенно интересоваться предками. А потом я вообще ушел из этой среды, и другие были у меня и есть интересы .

Особого раскаяния по этому поводу не чувствую. Я про­ жил трудную, но наполненную и в общем счастливую жизнь .

И тому, что я полюбил, что сделало меня человеком, я, по До войны 25 всей вероятности, буду верен до конца. Отчасти в этом при­ чина моей малой осведомленности, о которой теперь сожа­ лею. Ибо все-таки это имеет непосредственное отношение ко мне, да и само по себе интересно. Но кое-что я все-таки слышал. Больше от отца в разное время, немного от других родственников. Тем более что мои родители были дальними родственниками, и многие предки у них — общие .

О родственниках я уже тут говорил. Некоторые из них, как уже известно читателю, жили в нашей квартире, в доме, принадлежавшем тоже родственнику. В этой квартире, в тем­ ном коридоре справа от входной двери, сразу за ней, стоял шкаф со старинными фолиантами на древнееврейском язы­ ке, что впоследствии, когда я начал без разбору читать, меня очень разочаровало. Обидно было — и книги стоят, и большие, а ничего, кроме «Дозволено цензурой», не про­ чтешь. Но, кроме книг, в этом шкафу находился предмет, имеющий более непосредственное отношение к истории нашей семьи — портрет (теперь я думаю, отпечаток гравю­ ры) благообразного старика в ермолке, весь испещренный мельчайшими еврейскими письменами, может быть, даже и составленный из них. Возможно, это был способ обойти еврейский закон, строго запрещающий изображать людей, дабы не сотворить себе кумира, — не знаю. Мне сказали, что это мамин дедушка и что он — писатель. Видимо, эти письмена составляли его сочинения или изречения. Потом я узнал, что этот писатель и вправду знаменитость — рели­ гиозный мыслитель, один из основателей хасидизма. В те времена жестокого богоборчества люди особо не упирали на подобные заслуги своих предков .

Этот «писатель» — седая древность, то ли век XVII, то ли начало XVIII. Но мой дед со стороны отца был как бы его наследником — цадиком. Видимо, брат отца, раввин, живший потом в нашей квартире, — тоже. Мне этого никто не говорил, но по логике вещей так получается. Ибо в ца­ дики в детстве готовили и моего отца. Более того, после того, как он осиротел, к нему уже и относились как к цади­ ку. Хотя вроде бы это и странно. Ибо цадик в хасидизме — это мудрец, святой человек, наделенный благодатью, и его миссия не должна передаваться по наследству. Однако, ви­ димо, так повелось. Тут не обходилось и без недоразумений .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи У разных цадиков (или династий) были свои поклонники, иногда очень страстные. Возникали острые конфликты. Од­ нажды (а, может, не однажды, но отец мне рассказал только об одном случае) дело дошло до настоящих баталий между двумя местечками. В дело вынужден был вмешаться губер­ натор. Между враждующими сторонами встали войска им­ перии. «Раздухарившиеся» от «внутриизраильской» междо­ усобицы стороны вынуждены были заметить существова­ ние «внешнего» мира и обнаружить себя у берегов Днепра, а не Иордана. Обычно они в те времена (видимо, в середи­ не XIX века) без этого вполне обходились .

Доходило до курьезов. Какой-то из моих благочестивых предков однажды решил совершить паломничество в Свя­ тую землю. Вероятно, момент, им выбранный для этого, вполне соответствовал определенному этапу его внутрен­ него и духовного развития. Но беда в том, что больше он ничему не соответствовал, ибо неожиданно для него на его пути встало такое мелкое по сравнению с вечностью, но все же трудно преодолимое препятствие, как очередная русско-турецкая война. Так что не исключено, что парал­ лельно с путешествием моего предка в Иерусалим совер­ шалось в тех местах еще одно путешествие, правда, оста­ вившее больше следов в истории, а именно — Пушкина в Арзрум. Но что моему предку была эта история и этот его современник? Мало вникая во все эти суетные «гойские»

дела, он продолжал продвигаться к намеченной цели и в расположении войск. Сначала русских. Естественно, чело­ век столь экзотического вида, к тому же, вероятно, и не говоривший по-русски, производил «в стане русских вои­ нов» странное впечатление. Его заподозрили в шпионаже, задержали и препроводили к генералу. Генерал — хотя ле­ генды об еврейском шпионаже существовали уже тогда — довольно скоро понял, с кем имеет дело, и приказал не только отпустить его, но и пропустить за русские линии. На турецкой стороне произошло то же самое. Турецкий гене­ рал, к которому он был доставлен как шпион, тоже велел его отпустить. Вероятно, в те времена у людей были не только более простые понятия, но и более ясное ощущение рели­ гиозности, и они не путали его со шпионажем. Дошел ли мой предок до Иерусалима и на каком языке объяснялся с обоими генералами — не знаю .

До войны 27 Не скажу, чтобы такая отвлеченность, такая изолиро­ ванность от всего, чем вокруг жили люди, очень меня уми­ ляла, но как можно поверить, что среда, породившая та­ кого человека (а уж он явно продукт среды, ее кульмина­ ция), может стремиться к такому хлопотному делу, как мировое господство — ума не приложу .

Мой отец никакого пристрастия к этой изолированнос­ ти не имел. Он был убежденным, хотя и наивным атеистом .

«Я стал свободным», — говорил он о моменте, когда отка­ зался от религии. Однажды, во время одного из моих после­ дних посещений Киева, уже незадолго до моего отъезда и его смерти, а умер он на восемьдесят шестом году жизни, он вдруг спросил меня: «Эма, ты умеешь мыслить?» Я не­ сколько смешался. С одной стороны, на такой вопрос во всей его глубине и Гегель бы не ответил вполне уверенно, с другой — речь явно шла не о тщете человеческой мысли, а о чем-то более простом. А я уже все-таки к тому времени был известным поэтом, автором статей, вызывавших спо­ ры. Я ответил неопределенно. Но он этим не удовлетворил­ ся и спросил меня прямо, верю ли я в Бога. Я ответил утвердительно и попытался ему объяснить, что это для меня значит. «Нет, ты не умеешь мыслить», — заключил он, вы­ слушав мои сложные объяснения. И тут же привел мне в доказательство «неопровержимые» естественно-научные до­ воды, которые сегодня легко найти в любом учебнике ате­ изма. Можно, конечно, улыбнуться, услышав про это, но для него эти доводы были не строчками из учебника. Они когда-то прозвучали для него откровением и действитель­ но от многого его освободили .

Освободился он не столько от Бога, сколько от той ат­ мосферы изолированности, которая в сочетании с темно­ той приобретала иногда чудовищные формы. Они-то и свя­ зались у моего отца с представлением о религии и вытолк­ нули его из нее .

Произошло это так. После смерти деда (отцу тогда было лет восемь) к отцу, как я уже говорил, стали относиться как к цадику. Почему-то поверили именно в его святость и бла­ годать. Являлись разные люди с подношениями и с просьба­ ми: «Пусть ребе попросит у Бога это, пусть — то...» Надо сказать, что малолетний «ребе», как мог, увиливал от ис­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи полнения этих обязанностей — его больше интересовали детские игры. Но где бы он ни прятался, служки неизменно его находили, отрывали от игр и заставляли произносить необходимые слова. Не знаю, приводили ли они к резуль­ татам, вероятно, иногда приводили (полагаю независимо от того, имели ли они место), ибо просителей не убывало .

Пока просьбы были невинного характера (о выздоров­ лении, о рождении и т.п.), все шло более-менее гладко. Но потом случилось нечто чудовищное. Очередной посетитель, оказавшийся мельником, попросил, чтоб «ребе» (макси­ мум, десятилетний мальчик, но, кажется, восьмилетний) сделал так, чтоб мужик, конкурент этого мельника, «сдох»

(для чего требовалось просто произнести: «пусть мужик сдох­ нет»). Отец наотрез отказался произносить эти страшные слова и убежал. Мельник забился в истерике. Как же, ребе не хочет пойти ему навстречу, от него отворачивается бла­ годать, (как будто она когда-нибудь на нем была), а, зна­ чит, и фортуна (для таких скотов это одно и то же). Возмож­ но, он при этом увеличивал «гонорар» — этого отец, по­ скольку был в это время в бегах, не знает. Но его разыскали и буквально силой заставили произнести это заклинание .

Я понимаю, что, как говорится, лью воду на антисе­ митскую мельницу. Дескать, сам признает, какие они ужас­ ные, эти евреи. Как будто темнота, корысть, религиозное отчуждение от иноверцев — качества исключительно ев­ рейские. Люди, по тем же мотивам молившие Бога о подоб­ ных «одолжениях» по поводу всякого рода «неверных» или «нехристей», встречались довольно часто. Конечно, мне трудно представить православного священника, который бы по чьей-то просьбе начал накликать на кого-либо смерть, но и раввина такого представить тоже трудно. Но ведь вок­ руг отца никаких раввинов не было — только не совсем психически здоровая мать да неграмотные, а может, и ко­ рыстные (кто их знает), синагогальные служки, на свой салтык пекущиеся о сироте. Но все равно от этого эпизода, этой отчужденности чувств и совести, чем бы она ни объяс­ нялась, мне до сих пор не по себе. Как было не по себе и моему отцу. Тем более что в довершение несчастья мужик этот вскоре действительно погиб страшной смертью — в пьяном виде поджег свою мельницу и сгорел заживо. Полу­ чалось, что все это случилось по наущению моего отца, что До войны 29 он накликал смерть на голову человека, о котором не знал ничего дурного. Не думаю, что мужик действительно погиб из-за него, но духовно это было все равно накликанием убийства .

На отца это произвело страшное впечатление. Он отка­ зался навеки от всякого «волхвования» (кстати, строго зап­ рещенного еврейским законом), хотя после такого знака его могущества количество просителей, вероятно, увели­ чилось. И вообще не мог успокоиться. Потом при первой возможности он уехал из родного местечка и, как живи­ тельный дождь восприняв естественно-научные «опровер­ жения» религии, ушел от Бога .

Конечно, случай это крайний. Но отход от религии на том основании, что застывшие формы ее проявления не соответствовали духовным потребностям живых душ, был знамением времени. И имело это отношение не только к таким экстремальным случаям, и уж, конечно, не только к иудаизму. Правда, в православии началось религиозное воз­ рождение, к которому пришли духовные верхи русской интеллигенции, но оно почти еще не коснулось ее средних кругов. В иудаизме и того не было. Уходили в атеизм. И иног­ да заходили очень далеко .

Мой отец слишком далеко не зашел. Он просто перестал молиться и начал есть трефное. Воинственного характера его атеизм не имел. Иногда, чтобы не обижать окружающих или если им требовался десятый к «миньону», он прини­ мал участие и в молебствиях. Никакой жаждой творить ис­ торию он религию не заменил. Но в истории попадал. Во время Гражданской войны он арестовывался попеременно всеми властями — белыми, красными и петлюровцами, но это происходило только по недоразумению и произволу, арестовывать им всем его было не за что. Мечта его была приобрести хорошую специальность — «фах», как он гово­ рил, — чтобы кормиться от рук своих. Он перепробовал множество профессий: был механиком, чулочником. В ху­ дую минуту поступил даже продавцом, но здесь не при­ жился. Мечтал и об образовании (техническом). Мечту осу­ ществил только в 45 лет, когда поступил в техникум (я тогда пошел в первый класс). Кончил он его в пятьдесят, когда я кончил пятый класс. По специальности (контроле­ ром ОТК) работал только во время войны. Во время учебы Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи и все последние годы работал переплетчиком — перепле­ тал в учреждениях документы* Я пишу пока только о родственниках, ибо первые впе­ чатления жизни — они. С ними ведь, главным образом, и общались мои родители. Среди них тоже встречались люди не совсем заурядные. И не только залетная птица — дядя Арон .

Взять хотя бы того же дядю Иосифа с Демиевки-Сталинки. Фигурой он был очень колоритной и не лишенной значительности. Прежде всего он славился на всю старую Демиевку честностью. До революции евреи приходили к нему разрешать тяжбы, хотя он вовсе не был духовным лицом. В том числе и тяжбы с его собственным тестем и компаньо­ ном (они вместе владели каким-то складом) — так высоко было доверие к его слову. Во время НЭПа он владел ма­ ленькой макаронной фабричкой на Подоле, на которой во время НЭПа и после него, когда она стала собственностью артели, механиком работал мой отец. Во время голода это выручило всю семью — отец дома пайкового хлеба не ел, а, как все рабочие фабрики, питался на работе затирухой .

Бизнесменские способности этот мой дядя унаследовал, по-видимому, от своего отца, моего деда со стороны мате­ ри, который тоже умер задолго до моего рождения и о ко­ тором я тоже поэтому почти ничего не знаю. Кроме того, что он вел в Кенигсберге оптовую хлебную торговлю (ве­ роятно, торговал русским хлебом) и домой являлся только по большим праздникам. По слухам, он там, говоря ны­ нешним языком, «завел себе бабу», может быть, даже не еврейку, что в тогдашней еврейской среде было явлением не только редким, но и почти немыслимым. То есть выхо­ * В книге моего хорошего товарища Виктора Рутминского, ныне, к сожалению, уже покойного (В.Рутминский. Поэты постсеребряного века .

Екатеринбург «СВ-96», 2000) допущена ошибка, которую я не могу не отметить. Там в главе, посвященной мне, на стр. 242 говорится: «Ниче­ го не знал я и об его родителях... Как-то вскользь поэт сказал, что его отец был участником революции и Гражданской войны. Это многое объясняет в молодом Коржавине». К сожалению, здесь этого хорошего и порядочного человека подвела память. Никому ни вскользь, ни не вскользь я ничего такого о своем отце не говорил и сказать не мог. Ибо это не так. С чего бы я стал это теперь скрывать? Мой отец был именно таким, как я его описываю, — ничего «революционерского» в нем не было и в помине. Я отмечаю это для защиты не чистоты моего проис­ хождения, а достоверности этой книги .

Д о войны 31 дит, что он был тогда человеком для своей среды «передо­ вым» — видимо, сказывался контакт с европейским про­ свещением .

Один из его сыновей, Абрам, так и жил в Германии до Гитлера, а один из сыновей Абрама, Моисей (Мозес), по слухам, был даже коммунистом. Однажды он прислал пись­ мо дяде Арону, как знающему немецкий, в котором инте­ ресовался, как осуществляется в СССР власть рабочего клас­ са — непосредственно, как основной массой производите­ лей или через представителей. По-видимому, он, судя по этим вопросам, коммунистом все же не был. Но само то, что он году в 1932—1933-м рассчитывал получить из СССР честные ответы на свои вопросы, да и сама отвлеченность их постановки, столь далекая от того, что его адресат за последние годы пережил, свидетельствует о том, что он, как и все остальные левые интеллигенты Запада, плохо понимал, за что борется. Его отец и сестры уехали из Гер­ мании, он, кажется, погиб при попытке перейти польскую границу (во всяком случае его имя исчезло из писем) .

Когда-то я очень гордился, что у меня есть такой двою­ родный брат, очень жалел, что он не может выбраться «на свободу» к нам. Но судьба, которая его ждала здесь, едва ли была бы легче, а в душевном отношении была бы наверня­ ка тяжелей, чем та, которая его постигла. Все к лучшему в этом лучшем из миров. Особенно, когда выбирать надо между Сталиным и Гитлером .

Но и мои деды и мой дядя Абрам (в семье его называли Аврум) с потомством прямого отношения к моим воспо­ минаниям не имеют, я их никогда не видел. Я о них только слышал. А вспомнил сейчас о них лишь в связи с демиевским дядей Иосифом .

Был он человеком глубоко религиозным, но без всяко­ го фанатизма, по-своему образованным и, конечно, ум­ ным. Во всяком случае мудрым. Это я понял еще в детстве после одного моего «богословского» диспута с ним .

Диспут произошел у него дома, где я почему-то окола­ чивался, вероятно, по случаю карантина в нашем районе, и начал его я, и скорее всего от скуки. Он сначала молил­ ся, а потом углубился в какую-то религиозную книгу. Де­ лать мне поэтому стало уже совсем нечего, и это бесконеч­ но усилило мой пионерский атеизм. С этой высоты я и по­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи вел свою атаку на «пережитки», дал бой религиозным забубонам. Обычно такие мои наскоки его только забавля­ ли. Но теперь он, видимо, счел меня уже достаточно взрос­ лым и, как говорится, «дал по мозгам», да так, что я это до сих пор помню. Но перед тем, как передать этот разговор, несколько строк об истории моего атеизма .

Атеизм этот дался мне гораздо легче, чем многим, в том числе и великим мыслителям прошлого. И гораздо более дешевой ценой, чем моему отцу. Дело в том, что в детстве я сначала в Бога верил. Моя тетя Хаита, заменявшая мне ба­ бушку, рассказывала мне о Нем, о том, какой Он добрый и мудрый, как все понимает, обо всех заботится и всех любит .

В том числе и меня. И я отвечал ему тем же. И так продолжа­ лось до того дня, когда я пошел в детский сад. В этот пер­ вый мой детсадовский день из первой же беседы воспита­ тельницы с детьми я доподлинно узнал, что никакого Бога нет, и с ужасом увидел, что все, кроме меня, давно уже это знают, что я остался в одном лагере с капиталистами и помещиками, которые всю эту сказку выдумали, чтоб об­ манывать людей, или с отсталыми, отжившими свое людь­ ми, которые по темноте и неграмотности не могут уже от этого нелепого предрассудка освободиться. Это меня по­ трясло. Если первое ко мне все-таки прямо относиться не могло (меня явно не обманывали специально), то второе относилось в полной мере. Я оказался под влиянием темных и отсталых людей .

Это один из наиболее результативных методов воздей­ ствия на массовое сознание, выработанный, вероятно сти­ хийно, от необходимости внушать неочевидное большеви­ ками и усовершенствованный Сталиным. То, что нужно внушить, обычно не доказывается, а прямо объявляется давно и всем известным, кроме разного рода ублюдков, действующих в основном по корыстным мотивам (эксплуа­ таторы или продажные агенты), или по недомыслию и тем­ ноте. Первое неуютно и опасно попахивает отщепенством, которого инстинктивно хочется избежать, а второе воздей­ ствует еще шире — кому охота быть отсталым и недоумком .

Все, что Ленину приходило в голову внушить «массам», он немедленно объявлял известным и понятным «каждому сознательному пролетарию». И это работало: никакому ак­ тивисту не хочется оказаться несознательным и всем охота До войны 33 быть приобщенными к сонму сознательных. Вместе с этим легкодумно внушалось механическое неуважение к старшим, которым ввиду их испорченности капитализмом эта пре­ мудрость недоступна — во всяком случае в той мере, что молодым. Так осуществлялась защита уже изрядно к тому времени подгнившего (и поставившего себя на службу ги­ бельным для него сталинским амбициям) революционно­ го фанатизма от традиционного опыта и здравого смысла .

Но методы его пропаганды были тогда еще действенны как в отношении пятилетних детей, так и в отношении их наи­ вных воспитательниц .

Короче, мою религиозность как рукой сняло. Более того, как уже понял читатель, я почувствовал себя обманутым, без вины вовлеченным в «отсталость». Мой детский кон­ формизм был оскорблен и требовал немедленного возмез­ дия. И я приступил к нему сразу, как только вернулся до­ мой. А именно, стал сыпать хлебные крошки в хранившую­ ся в нижнем отделении нашего буфета теткину пасхальную посуду. Это было кощунством, ибо пасхальное не должно соприкасаться с хлебным. В Пасху едят мацу. Мацу, правда, я и после этого случая не разлюбил и ел ее — хотя, конеч­ но, не все восемь дней подряд, как полагалось, — с пре­ жним удовольствием, но стал богоборцем. В сущности, я поступил так же, как в те годы антирелигиозного террора поступали и взрослые воинственные безбожники. Вероят­ но, и мой атеизм по глубине и серьезности был вполне сравним с их — в истории бывают инфантильные эпохи .

С высоты этого атеизма я и повел атаку на своего отста­ лого бородатого дядю, спросив у него без обиняков, зачем он молится, раз Бога все равно нет. Неожиданно вместо обычного посмеивания в ответ, как тогда говорили, «враг решил показать свои зубы». Впрочем, никакого оскала не было, и я поначалу никаких «зубов» не заметил .

— А что, — спросил он меня невинно, — ты действи­ тельно знаешь, что Бога нет?

Не чуя подвоха (да и как МНЕ(!) можно было ждать подвоха от этого бородатого пережитка некультурных ве­ ков?) и не обратив никакого внимания на спрятанное в ровной интонации вопроса коварное слово «знаешь», я от­ ветил утвердительно. Естественно, я это знал. Еще с детско­ го сада. А кто этого не знает? И тогда дядя скромно попро­ 2 II. Коржавин, кн .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи сил меня поделиться своим знанием и с ним, поскольку он этого не знает. Я был готов. Что вопрос этот отнюдь не невинный и что многим на нашей планете это давно изве­ стно, я узнал много позже. И я бодро бросился в расстав­ ленную ловушку, повторяя ту чушь, которую слышал в детском саду и в школе (по уровню это было одно и то же), и внезапно сам с удивлением ощутил, что запутываюсь, что аргументов у меня нет. Дядя только изредка задавал «уточняющие» вопросы, после чего я еще глубже увязал в трясине теряющих смысл словес .

— Нет, — завершил дядя сочувственно, — ты этого не знаешь .

Я был уничтожен, оказавшись бессильным в схватке с мракобесием.

Но, как один чеховский герой, «будучи раз­ вит не по годам», я тут же нашелся и попытался перело­ жить труд доказательств на оппонента:

— А ты раньше докажи, что Он есть .

Прием не рыцарский, но противник как будто дрогнул:

— Не могу, — смиренно ответил он. Я вздохнул облег­ ченно. Разум все же победил невежество. Оставалось только закрепить эту победу. Я подытожил:

— Ну так чего ж ты?

Но оказалось, что закреплять было нечего .

— А разве я тебе когда-нибудь говорил, что я знаю, что Бог есть? — спросил дядя еще более невинно. — Я только верю, что Он есть .

Чем мне тут было крыть? Конечно, это был старый трюк, и ни один сколько-нибудь образованный атеист на него бы не попался: атеисты тоже знают, что небытие Божье так же недоказуемо, как и Его бытие. Но я еще не был скольконибудь образованным, и значительность этих слов, этого хода мысли потрясла меня. И хоть я, конечно же, своих взглядов не изменил, я впервые столкнулся с тем, что все не так просто, и почувствовал уважение к чужой позиции, хоть был мой дядя при бороде и в ермолке — явных атрибу­ тах отсталости и мракобесия .

Есть у каждого из нас в жизни такие разговоры, такие услышанные фразы, сущность которых мы еще не готовы ни понять, ни принять, но которые тем не менее западают в душу, подспудно поражая своей убедительностью. Они все равно — исподволь — участвуют в нашем формирова­ До войны 35 нии, помогают рушиться всему внушенному, навязанно­ му, несамостоятельному, чего много всегда, а особенно в наше время. И в нужный момент — когда мы уже готовы к этому — они вдруг всплывают на поверхность сознания и облегчают наше дальнейшее развитие, наши болезненные «прозрения» (ведь прозревать иногда приходится самые ба­ нальные истины). Впрочем, с такими прозрениями чита­ тель, у которого хватит терпения дочитать эту книгу (и если у автора хватит терпения и жизни ее дописать), еще не раз встретится на ее страницах. А сейчас я говорю о среде, в которой я рос .

В том виде, в каком я ее застал, ее больше нет. И дело не только в «Катастрофе» — несмотря на ее тяжелейшие по­ следствия для еврейского народа. Среда эта могла бы — пусть и не в прежнем объеме — восстановиться (и даже сталин­ щина не помешала бы), если бы у многих людей была на­ стоятельная и естественная потребность в этом. Ведь разру­ шение этой среды, исход из нее наиболее динамичных эле­ ментов начался еще в шестидесятые годы девятнадцатого века. Даже мои родители и большинство родственников были в культурном отношении, так сказать, «продуктами полу­ распада». Но процесс распада на этом не кончился .

Конечно, Гражданская война и коллективизация, по­ дорвавшие экономические основы местечкового существо­ вания, явились мощными катализаторами этого процесса, но шел он и до этого. И дело не в антисемитизме. Наоборот, особенно бурно этот процесс шел в двадцатые и тридцатые годы, когда антисемитизм был под запретом .

Просто к тому времени религия, бывшая основой ев­ рейского диаспоризма, потеряла почти всякое влияние .

Конечно, это совпало с общим насаждением бездумного безбожия, жертвой которого стала независимо от испове­ дания отцов и дедов вся молодежь СССР. В том виде, в ко­ тором она существовала, еврейская религия удержать жи­ вые души и не могла. Сегодняшнее возвращение некоторых интеллектуалов в иудаизм редко бывает результатом духов­ ных откровений — чаще это ответ на антисемитизм и по­ пытка нащупать национальную почву .

Меня это не греет. И то, что я недавно крестился, — естественный итог всей моей жизни. Тем не менее по рож­ дению я еврей. От этого никуда не денешься. Можно уйти от Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи среды, но не от судьбы. Тем более от еврейской судьбы в двадцатом веке. Всегда найдется кто-нибудь, кто о твоей связи с ней напомнит. Она — дополнительная тяжесть на плечах, сбросить которую не только невозможно, но и не­ достойно. Кроме того, полагаю, что и взаимоотношения с ней при некоторых условиях тоже обогащают. Сквозь эту тяжесть, если на ней не зацикливаться, многое можно уви­ деть в двадцатом веке .

Но определила и до сих пор определяет мою судьбу не эта тяжесть, а любовь — любовь к тому, что всегда светило мне и сквозь эту тяжесть. А любовь моя давно и бесповорот­ но отдана России. Почему я прежде всего и главным обра­ зом — русский .

Некоторые сочтут эту мою самоидентификацию преда­ тельством, некоторые — посягательством. Что делать! В ра­ совые критерии, как в главный признак идентификации человека я не верю и уже не поверю никогда. Я уже до конца буду воспринимать эти критерии как реванш без­ личного и уж, конечно, безличностного начала у веков куль­ туры .

Так или иначе, но личностью какой-никакой я все-таки стал на самом деле. Я и мемуары стал писать с целью лучше объяснить себе и другим, как это было и что это значит .

Поэтому мне и приходится уделить столько внимания сре­ де, из которой я происхожу, хотя читателю, возможно, это и не так интересно .

Но без рассказа о ней рассказ о моем становлении как личности был бы непонятен и недостоверен. Ибо хотя эта среда и не влияла на мое творчество, но в детстве она както участвовала в моем формировании. А, как известно, все начинается с детства .

Дом и город Итак, я родился через восемь лет после «Великого Ок­ тября», через пять лет (а если считать и Дальний Восток, то через три года) после окончания Гражданской войны и всего за четыре года до еще более судьбоносного «великого пере­ лома». Причем родился в Киеве, через который кровавые цунами Гражданской войны перекатывались многажды и До войны 37 всяко, а уж во что там обошелся, что там напереломал «великий перелом» — общеизвестно и все же непредстави­ мо. Киев был едва ли не эпицентром этого отнюдь не сти­ хийного бедствия, не менее бессмысленного, но более же­ стокого и разрушительного, чем любое стихийное. И если Гражданская война происходила до моего рождения и была долго окутана для меня дымкой романтики (о том, как по­ являются такие дымки и как они окутывают страшные со­ бытия, надо размышлять особо), то «перелом» проходил отчасти на моих глазах. Конечно, я мало что понимал в свои 6—7 лет, но то, что я видел, не могло каким-то боком не застрять в моей памяти, каким-то образом не отразиться на моем духовном облике, как на духовном облике всех, кто тогда жил и пережил это, всей страны. Каким именно, я понял только недавно. Об этом — чуть ниже .

Но все-таки детство было детством. Обе сестры моей матери — уже упоминавшиеся Хая, Ита и Шифра — были бездетны, дочери их брата Иосифа (одна недоразвитая) были уже взрослыми и в их попечении не нуждались. По­ этому вся их любовь, все неизрасходованное материнство были направлены на меня. Говорили: у Эмы три мамы. Час­ то это было мне даже в тягость, но ребенком я был вполне обихоженным, как и положено ребенку .

Кстати, об имени — великий московский острослов, композитор Никита Богословский, сказал однажды, что любые два слога, где второй оканчивается на «а», могут в России составить неполное еврейское имя. Вероятно, он недалек от истины. Это относится и к русским дворянским и традиционно-интеллигентским семьям, но все же не в такой степени. В еврейских семьях это переходило все гра­ ницы сообразности .

Помню, как одна очень добрая родственница сетовала на то, что нашей дочери не дали имени ее погибшего во время сталинских «чисток» деда .

— Но она ведь девочка, — удивились мы, — а его звали Григорий, Гриша. Как же ее надо было назвать в честь него?

Ведь нет такого имени.. .

Но для доброй женщины не было тут никаких трудно­ стей .

— Как нет? — в свою очередь удивилась она. — А Грина?!

То, что такого имени нет в природе, ее просто не за­ нимало .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи Думаю, что приблизительно так прилепилось ко мне и имя Эма .

Вообще-то при рождении мне дали имя моего «кенигс­ бергского» деда — Нехемье. Но поскольку даже в обиходе того круга, где я родился, оно не звучало естественно, то постепенно так «приспособилось к реальности». Скорей все­ го, оно представляло собой произвольный и незаконный экстракт из имени Нехемье. То, что оно при этом оказалось женским, никого не обеспокоило. Так и живу. Спасаюсь тем, что, подписывая письма друзьям — больше употреблять его негде, — пишу его через одно «м» Только дети иногда все же интересуются, почему я дядя, а не тетя. Но в быту, так уж получилось, мне привычней и естественней откликать­ ся на это имя. Неудобств оно мне не доставляет. Более того, везде, где мое положение естественно, меня называют Эма, везде, где я как бы не в своем облике (эвакуация, ссылка, горный техникум), меня называли Наум. Из чего отнюдь не следует, что отношения с людьми в этих местах у меня обя­ зательно были более далекие и отчужденные. Где бы я ни был, у меня оставались друзья, которых я до сих пор люблю .

Но Наум я на самом деле. В русском переводе имя Нехе­ мье значит Наум. Это не приспособление имени, а его пе­ ревод: пророк Нехемье — пророк Наум. Впрочем, и в при­ способлении имени я никакой особой подлости не вижу .

Слишком ломались уклады в наше время. Как бы ни прези­ рали меня за это всякого рода разоблачители, а с именем Нехемье, даже если б оно не имело перевода, я бы никогда себя отождествить не смог .

В Израиле все эти имена уместны и звучат красиво, но в русской жизни они громоздки и неудобны. Впрочем, мои родители, которых в каком-либо отказе от еврейства обви­ нить трудно, в эвакуации звались Анна Наумовна (вместо Ханна Нехемьевна, как она звалась в Киеве) и Моисей Григорьевич (вместо Гецелевич). Просто потому, что на Украине тогда еврейские имена были не в диковинку, а на Урале были трудно произносимы .

Наум я и по паспорту — паспорт я получал не по метри­ ке, а по справке об освобождении. Когда после ссылки ки­ евский ЗАГС отказался ответить на запрос тюменской ми­ лиции обо мне, ибо никакой Наум у них не значился (а в справке об освобождении не значился никакой Нехемье), До войны 39 милиция и оформила мне паспорт на основании этой справ­ ки, выданной учреждением гораздо более авторитетным тогда, чем ЗАГС .

Однажды это отличие паспортного имени от метричес­ кой записи доставило мне некоторые затруднения. Я уже жил в Америке, а мать оставалась в Киеве. Мне надо было ей как-то помогать, посылать деньги. Сертификаты к тому времени отменили, а для того чтоб посылать ей достаточно денег по официальному курсу, надо было быть миллионе­ ром. Я узнал, что, если советский суд присудит моей мате­ ри алименты, я смогу ей посылать деньги по более выгод­ ному курсу (около трех рублей за доллар — тогда еще не было сегодняшних бешеных курсов). Но суд дела на меня принять не мог, ибо требовалась справка из ЗАГСа о том, что я действительно сын своей матери. Но по уже известной причине ЗАГС эту справку выдать отказался. Кстати, при оформлении выездных документов, когда требовалось раз­ решение родителей, меня вполне признавали сыном своей матери, а тут застопорилось. Так что я вовсе не вижу в этом «деле об алиментах» козней КГБ. Тем более что КГБ не мог не знать, что государство на этом только теряет, ибо я пе­ решлю деньги иным путем и без всякой пользы для госу­ дарства (что я, конечно, и сделал). Это была обычная кан­ целярская рутина, которой везде хватает. Да ведь имена дей­ ствительно не сходились.. .

Но я забежал далеко вперед, а мемуары, в принципе, следует начинать с начала, с раннего детства, но о нем мне рассказывать почти нечего. Лев Толстой помнил даже, как его пеленали, я этого не помню. Помню только, как меня баюкали, завернув в одеяло. И каким оно большим тогда было, это красное детское ватное одеяльце. Помню, что короткое время в самом начале у меня была няня и что звали ее Пашей .

Присутствие Паши я осознал раньше, чем присутствие матери. Помню, как однажды мы сидели с Пашей на крыль­ це нашего дома, и вдруг подошла какая-то женщина, вро­ де бы знакомая и симпатичная, и стала что-то требователь­ но внушать няне, почему я настроился по отношению к ней даже несколько неодобрительно. Потом оказалось, что я живу с этой женщиной в одной комнате и что она — моя мама. Видимо, наше самосознание пробуждается в нас толч­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи ками, а не плавно. О Паше помню еще, что была она рус­ ской, а не украинкой. Это было до начала массового бег­ ства украинских крестьян из вымарываемых деревень в го­ рода, и Киев был еще городом по преимуществу русским .

Впрочем, ее я встречал и позже, когда она от нас ушла, даже и после войны — она жила где-то по соседству. Она, может, и сейчас еще жива, но только не «по соседству», ибо «соседства» этого уже нет: все домики вокруг — и наш тоже — снесли .

Но на дворе уже год двадцать седьмой, может быть, двад­ цать восьмой, и мы сидим с Пашей в солнечный день на крыльце нашего дома. Крыльцо, собственно, не совсем крыльцо — просто широкие цементированные ступени, где по вечерам жильцы, как во всяком южном городе, рас­ ставляют стулья и «дышат воздухом»: устраивают нечто вроде импровизированного клуба. Но это воспоминания более поздних лет. А пока мы сидим с няней на крыльце, и, что здесь бывает вечером, я не знаю. По вечерам я еще сплю .

Это крыльцо для меня — выход в мир и вход в мой дом .

Мимо нас с няней иногда проходят люди, соседи и род­ ные, в дом и из дома. Каждый скажет мне хоть слово, неко­ торые и по щечке потреплют. Людям я рад, но, куда они уходят, я не знаю и не интересуюсь. Я еще не знаю, куда можно уходить, но знаю, что можно — это данность. Дан­ ность и дом, на крыльце которого я сижу. Со стороны ули­ цы он выложен кирпичом какого-то зеленовато-желтого, .

уютного и вправду «домашнего» цвета. Или это, наоборот, цвет этот воспринимается мной как домашний, потому что он связался с домом? — теперь уж не разобрать .

На первом этаже (точней, в бельэтаже) справа от нас (мы ведь сидим спиной к дому) — пять больших, широких окон. Первых два — теткиной спальни, следующие три — нашей комнаты. Над ними — второй этаж — ряд таких же окон. Только вместо одного из них — выход на балкон. Я уже однажды сидел на каком-то балконе, и мне там очень понравилось. Смотреть сверху на всех, кто ходит или ездит по улице, интересно, да и видно больше. Но у нас, к сожа­ лению, балкона нет. Слева от нас то же, что и справа, только эта часть дома продолжена подворотней (по-киевски — «подъездом»), над которой на уровне полуторного этажа еще одно окно — квартиры, предназначавшейся для двор­ До войны 41 ника. Под каждым из окон бельэтажа есть еще одно неболь­ шое окошко. Если стоять не рядом, можно видеть только его верхнюю часть, нижняя как бы уходит в землю. На са­ мом деле вокруг каждого из них мощеная квадратная выем­ ка. Это окошки подвала. Когда мы кончим «гулять», то есть сидеть на крыльце и войдем в парадное, мы увидим вход в этот подвал — несколько ступенек, ведущих вниз, и широ­ кую желтую — под цвет парадного — дверь, обычно запер­ тую на висячий замок. Но в подвал мы не идем. Да меня туда и не тянет — там темно и оттуда несет сыростью. Там еще никто не живет и никто еще не знает, что там можно жить. Тянет меня домой, там светло, там у меня есть иг­ рушки, кроватка, родное красное одеяло. Мы держимся правей и одолеваем почти то же небольшое количество сту­ пенек, что и в подвал, но только вверх, а не вниз, и оказы­ ваемся на своей площадке .

На ней друг против друг две двери — квартиры первая и вторая. Двери желтые, чем-то обитые, еще совсем необ­ шарпанные. Вообще дом не роскошен, но вполне добротен и опрятен. Вероятно, как все кругом, что еще тужится быть «как в мирное время». Но для меня пока еще существует только одно время — каждый данный момецт. Сравнивать времена я еще не умею, да и не с чем. На двери нашей квартиры, на левой створке сверху, — отлитый из чугуна вертикальный овал с большой цифрой «1». Это номер на­ шей квартиры. На левой створке гораздо ниже (впрочем, для меня еще все достаточно высоко) — большой чугун­ ный круг, в центре которого стержень с ручкой, представ­ ляющей из себя полукруг. Стремительная стрелка показы­ вает, что его надо повернуть вправо. Повернешь — раздает­ ся звонок. Это я знаю. Меня иногда поднимают к нему, и я поворачиваю эту ручку. Это музыкальное творчество мне очень нравится, но, к сожалению, долго звонить мне не дают — быстро опускают .

Мы входим в темный коридор нашей квартиры... Щел­ кает выключатель, и под потолком, убранная в металли­ ческую сетку, тускло вспыхивает продолговатая, цилинд­ рическая электрическая лампочка, еще, по-видимому, угольная. Естественно, включать и выключать свет я тоже люблю, но мне и здесь не дают разгуляться. Детство — сплошное ограничение творческих возможностей.. .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи Захлопывается входная дверь. Наша комната в противо­ положном торце коридора. Минуя слева открытую дверь кухни, а справа обычно закрытую дверь теткиной спальни, мы проходим к себе. Комната наша светла — все-таки три окна — и кажется мне громадной. В ней, как я узнаю потом, целых двадцать четыре метра. В те Кэды, когда я начну пони­ мать больше, все будут считать ее выпавшим счастьем. Пока же, как я понимаю, это просто одна из комнат дядиной квартиры, которую предоставили небогатым родственни­ кам. В правой стене еще одна дверь — она ведет в теткину столовую, у которой есть еще один выход в мир — через кухню. Там я люблю бывать по пятницам и праздникам, особенно на пасхальных седерах — в общем, когда вкусно едят. У дяди с тетей есть еще одна небольшая комната, пра­ вей столовой, но окна обеих комнат выходят на противо­ положную сторону, но только не прямо во двор, а на зас­ текленную террасу, именуемую коридором, даже «калидором». Но туда можно попасть только через кухню, и туда меня пока одного не пускают. Ибо к нему примыкает дере­ вянное крыльцо с довольно высокой лестницей, с которой недолго и свалиться. Впрочем, в кухню меня тоже не пуска­ ют, чтоб не мешал и не лез, куда не надо. Но я все равно лезу, поскольку в кухне есть выложенная снаружи красной кафельной плиткой русская печь, в которой тетка часто что-то печет .

С отцом мы любим сидеть на крыльце. Отцу очень нра­ вится наш зеленый тенистый дворик с громадными акаци­ ями и четырьмя высокими дощатыми сараями слева у ка­ питальной кирпичной стены. Эта стена отделяет наш двор от двора соседнего четырехэтажного дома 97а (наш — 976), с которым нас потом в результате полной победы сталинс­ кого социализма объединят. Тогда сломают и сараи, и сте­ ну. Но это будет потом, только лет через восемь, уже со­ всем в другую эпоху, которую пока еще не представляю не только я, кому и топография собственной квартиры откры­ вается постепенно и поэтапно. Этот дом, это крыльцо, эта квартира — микромир моего детства. Раннее младенчество будет переходить в раннее детство, будет пробуждаться со­ знание, и мой микромир будет постепенно не только углуб­ ляться, но и расширяться, все шире осваиваться и топог­ рафически — то эластично, то скачками. За этим не усле­ дишь, тут не выделишь бахтинские «хронотопы», но явная До войны 43 связь возраста и освоенного пространства очевидна. Но на­ чало всех моих путей — здесь .

В пятиэтажном доме напротив, который никак не назо­ вешь по-современному — пятиэтажка, окна всегда светят­ ся. Это, как мне говорили, трикотажная фабрика. По-видимому, она была нэпманской — потом ее не стало и дом стал жилым. Из окон второго этажа дома, стоящего чуть левей фабрики, всегда вкусно и остро пахнет мясными ща­ ми — этот запах нравится мне больше, чем запах домашне­ го сладкого борща. Дальше с противоположной стороны не то пустырь, не то склад — неуютные строения за забором (потом вместо этого будет построен НИИ электросварки академика Патона). Дальше нет ничего — только пересека­ ющая под углом уличка, состоявшая из маленьких невзрач­ ных параллельных домиков, проходящей метрах в трехстах от них железной дороги. Это ведь район товарной станции и склад, о котором я только что говорил, наверно, тоже от нее. Продолжение этой невзрачной улицы становится час­ тью нашей Владимирской, когда она метрах в двухстах от нас поворачивает вправо. Но это мне безразлично, в эту сторону я не смотрю — невзрачные домики моего внима­ ния не привлекают. Это теперь наш район (наша часть этой фешенебельной Владимирской) — поскольку город разрос­ ся, стал одним из самых центральных, а по тем временам он был достаточно заштатным. И выглядел так до самой моей эмиграции .

Так что я не удивился, когда услышал, что наш дом вместе с другими, стоящими ниже него домами и домика­ ми, набитыми, как ульи, снесли, а на их месте построили большой дом или дома, говорили: для элиты. Меня это не возмущало. Конечно, по каким бы причинам это ни про­ изошло, разрушен мир моего детства, и мне было больно от мысли, что на нашем углу ничего от меня не осталось .

Но это чисто личное, лирическое переживание, а не воз­ ражение. Я понимал, что так или иначе дома эти все равно пришлось бы снести. В конце концов моя мать получила квартиру со всеми удобствами в новом районе. И претен­ зий у меня — ни социальных, ни политических, ни мо­ ральных — ни к кому по этому поводу быть не могло. Для элиты или не для элиты, но в этом — теперь центральном — районе надо было построить другие жилые дома. В том, что Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи они будут жилыми, я почему-то не сомневался. Это ведь было очевидно .

Но 18 марта 1991 года я увидел на месте своего дома капитальную ограду промышленного типа. Четырехэтажный угловой дом рядом был еще не снесен, но уже необитаем .

Так выглядели все дома всего квартала — по Владимирс­ кой, Совской, Кузнечной и Жилянской. Сомнений не ос­ тавалось — все было превращено в промышленную зону, В десяти минутах ходьбы от Крещатика, в пятистах метрах от Центрального стадиона. Психология, рассматривающая жизнь как неудобный придаток к производству, торжество­ вала очередную победу над жизнью .

Но пока я пишу о других временах. Я ведь еще ребенок, и во всем, что меня пока касается, есть еще ощущение довольства и покоя — во всяком случае так это во мне запе­ чатлелось. И осталось где-то в глубине подсознания как воз­ можность бытия, хотя такое бытие я до весьма солидного возраста презирал и отнюдь не к нему в жизни стремился .

Конечно, то, что я сегодня знаю о том, что творилось тогда в специально отведенных для того местах, и о том, что тогда нависало над всеми нами, этому ощущению по­ коя противоречит, но рядовой обыватель, не принадлежав­ ший к дореволюционным сословиям и партиям, мог об этом и забывать. Я же пока, как все дети, верю в правильность и прочность окружающего, и то, что я вижу вокруг, этому не противоречит .

Но, как все дети, я люблю благообразие. И поэтому, сидя с мамой или с няней на крылечке, я смотрю не туда, где невзрачные домики, а в другую сторону. В ту, куда, схо­ дя с крыльца, уходят соседи, где светлей, чище и многоэтажней .

Прежде всего выглядит импозантней упомянутый дом 97а — он высокий, четырехэтажный, розоватый, угловой. У него целых два парадных. Одно со стороны нашей Влади­ мирской, другое — с Жилянской. И такой же большой, только зеленоватый, дом на другой стороне Владимирской .

Года в четыре я уже буду знать, что Жилянская — улица очень интересная. Если пойти по ней вправо, то очень ско­ ро, через два—три небольших здания, увидишь на другой стороне двор, в котором обычно толпится много веселых ребят, для меня почти взрослых. Это ФЗУ — школа фабДо войны 45 рично-заводского ученичества, благо и завод небольшой как раз напротив него, но его существование я осознаю позже. Когда я подрасту, эта школа ФЗУ давно уже будет просто средней школой №95, и тут начнется мое вхожде­ ние в жизнь. Рядом со школой живут наши родственники с девочкой Адей, о которой я еще здесь буду говорить. Даль­ ше вдруг слышится беспорядочный звон струн — музыкаль­ ная фабрика. Потом она разрослась в музкомбинат, и уже ничего не слышалось. Незаметно добираемся до Кузнечной и подходим к Большой Васильковской. Во втором доме от угла, на другой стороне, на втором этаже двухэтажного дома я бываю часто — здесь живут мамина сестра, мои тетя Шиф­ ра и ее муж, дядя Арон. У них большая комната с книгами на разных языках и маленькая, которую почти всю занимает зубоврачебное кресло — она, как и мама, зубной врач .

Большая Васильковская — улица серьезная, не чета на­ шей. Впрочем, она действительно одна из главных магист­ ралей города. По ней тогда ходил трамвай. У нас под окна­ ми по булыжной мостовой тоже проложены рельсы. Роди­ тели говорят, что по ним ходил трамвай на Демиевку. Но теперь не ходит. В тридцатые годы эту мостовую, равно как и выложенный красным кирпичом тротуар, зальют асфаль­ том. А после войны опять проложат рельсы и пустят трам­ вай. На Демиевку. Поступательный ход социализма .

Но это будет другой трамвай — обычный современный трамвай, против которого я ничего не имею, но другой .

Трамвай №1, который тогда ходил по Большой Васильков­ ской от Демиевки, где работала моя мама и жил мой дядя Иосиф, через Крещатик на Подол, где работал мой отец, выглядел совсем иначе. Вагоны его были дореволюцион­ ные, еще бельгийской компании — длинные, красные, верней малиновые, какого-то вкусного цвета пульманы, очень волновавшие мое воображение, даже в воспомина­ ниях кажущиеся мне уютными и красивыми. Ездить мне на них приходилось гораздо реже, чем хотелось. Потом марш­ рут №1 начал дробиться и изменяться, а эти вагоны были вытеснены, как уже сказано, другими, может быть, не худ­ шими, даже более современными, но они уж не казались мне ни уютными, ни красивыми, и воображения уже не волновали А в Пущу-Водицу и на Куреневку ходили трам­ ваи летние, практически без стен.. .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи На Демиевку надо было садиться с нашей стороны Ва­ сильковской, а вот чтоб ехать на Крещатик или Подол (на пляж или пристань), с противоположной, у большого бе­ лого как бы мраморного здания. Тогда оно было клубом водников, потом театром музыкальной комедии. Жилянская уходит дальше и упирается в Черепановы горы, пред­ ставляющие собой часть приднепровских холмов. Сразу за клубом водников она оставляет справа стадион, тогда Крас­ ный, потом Центральный, вход на который с Васильковс­ кой, чуть правее клуба водников. Этот стадион я знаю, меня иногда водят туда гулять. Кстати, в качестве Центрального он должен был быть открыт 22 июня 1941 года. Открытие, естественно, задержалось на долгие годы. Но об этом я пока даже не подозреваю .

Клуб водников для меня выделяется из общего фона только потому, что именно здесь я видел первое в своей жизни кино. Привел меня туда отец. Когда погасили свет, я забеспокоился — я этого не любил. Но потом вспыхнул эк­ ран, пошли к нему лучи, и я заинтересовался. И то, что я видел, доходило до меня туго. Фильм, естественно, был немым, в нем большую роль играли титры, которые негра­ мотным (а я был неграмотным) не помогают. О том, что мне не был понятен сюжет в целом, я и не говорю — это очевидно. Помню только, что там орел уносил девочку кудато в скалы. О том, что это именно орел, попутно объяснив, что бывают такие большие птицы, сказал мне отец. Зачем он ее уносит, я понять не мог, но все же тревожился за девочку. Однако отец сказал мне, что с ней ничего плохого не произойдет, и я успокоился. Не понимал я не только сюжета, но и просто физический смысл происходящего в кадре мне был не всегда понятен, хотя нравилось: фото­ графии двигались, как живые. Как ни прискорбно, эксп­ рессивный киноязык тогдашнего немого кино в три и че­ тыре года был мне недоступен .

Но Жилянская идет не только вправо от нашей Влади­ мирской — к Большой Васильковской, но и влево — к вок­ залу и к Евбазу. Просто влево она осваивается мной мед­ ленней, потому что, в принципе, мы в эту сторону не хо­ дим. В эту сторону улица выглядела вполне заштатно, и нас туда не тянуло. Впрочем, кроме тех случаев, когда мы на подводе переезжали в Святошино, где снимали комнату на До войны 47 лето или — и того лучше — ехали на извозчике на вокзал .

Конечно, много было суматохи и с подводой. Она через подворотню въезжала прямо на двор, будоражила друзей моего раннего детства, мечтавших при выезде уцепиться и доехать до мостовой, создавала суматоху с погрузкой ве­ щей, а потом предоставляла мне счастливую возможность сидеть высоко на вещах и поглядывать оттуда на прохожих .

Но все же с поездкой на извозчике на вокзал это ни в какое сравнение не шло. Тут обреталась некоторая экстер­ риториальность, и все представало в каком-то новом осве­ щении, приобретало значительность: и извозчик, и вок­ зал, и поезд. И как прелюдия — триумфальный проезд мимо Тарасовской, Паньковской, Караваевской к Безаковской, где нам надо было свернуть налево и которая была всегда романтически-торжественной уже потому, что в двух шагах от Жилянской упиралась в вокзальную площадь. Конечно, и по ней ходили трамваи, в том числе №2, на Крещатик, но трамвайную линию мы пересекали еще на Караваевс­ кой. Там по маршруту Владимирская горка — Соломинка (район за линией железной дороги) курсировал восьмой номер трамвая. Как ни странно, на Соломинке я был толь­ ко раз в жизни, году в сороковом. Другое дело — Влади­ мирская горка. Но об этом позже. Конечно, эти поездки на вокзал мне очень нравились, даже волновали меня, но, как все хорошее, случались тогда очень редко .

Я упомянул здесь Владимирскую горку. Я далеко не сра­ зу понял, что ведет к ней наша же Владимирская улица. И не только потому, что в это время улица наша была уже (и еще) не Владимирской, а Короленко — просто по ней даль­ ше Жилянской меня редко водили. А она сразу брала круто вверх и через короткий отрезок к Марино—Благовещен­ ской. Улица эта была строго параллельной нашей Жилян­ ской, но воспринималось мной как некая даль, как иной мир. Там, приятно звеня, солидно проплывали красные трамваи, стояли красивые дома и, вообще как будто шла какая-то более интересная и значительная жизнь. Собственно тогда она уже была улицей Пятакова, потом, когда Пята­ кова расстреляли, она стала улицей его брата — Леонида Пятакова. Но вскоре — от греха подальше — ее превратили и вовсе в улицу Саксаганского. Судя по развитию событий, это название за ней и останется, и опять Марино—Благове­ щенской ей не быть больше никогда .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи Микрорайон моего детства Но это уже разговор о других временах. А тогда на эту улицу мы выходили редко еще и потому, что трамвай на Демиевку с Большой Васильковской обходился дешевле, чем от угла Владимирской (на углу Марино-Благовещенс­ кой и Большой Васильковской кончался тарифный учас­ ток). Это говорит о том, что жили мы отнюдь не роскошно, а, с другой стороны, подчеркивало привлекательную особость Марино-Благовещенской. В то же время она все-таки была более нашей, чем почти все другие. На ней недалеко от нас (в большом доме на углу Тарасовской) жила еще одна моя тетя — сестра отца Рахиль — с мужем Хайкелем, дочерью Розой и сыном Гецей (Гезей), который был недо­ сягаемо старше меня — на целых шесть лет. Уменьшитель­ ным от какого имени было имя Гезя я и теперь не знаю, но я его очень любил... Потом он учился в мединституте. Во время войны, в начале сорок второго, мы начали получать от него письма. Он был тогда врачом полевого госпиталя на «харьковском направлении», жил предчувствием освобож­ дения Киева. Когда началось немецкое наступление под Харьковом, письма прекратились. Как десятки тысяч дру­ гих людей, он попал в плен в печально-знаменитом харь­ ковском «котле». Говорят, он мог бежать, но не счел воз­ можным бросить раненых и был расстрелян у дверей гос­ питаля. Точно этого я не знаю, но знаю, что он был хоро­ шим и ответственным человеком. Впрочем, это уже — дру­ гие времена и другая тема .

Я понемногу подрастал, и топография моего микроми­ ра расширялась. Владимирская продолжается и после Ма­ рино-Благовещенской. Она даже взмывает вверх еще кру­ че, и расстояние между Мариинской и следующей улицей раза в три длинней, чем между ней и Жилянской. Парадокс состоит в том, что эта следующая улица — та же Караваевская, которую мы проезжали на извозчике, когда ездили в другую сторону, к вокзалу. Сюда она доходила, сделав гдето по дороге прямой угол, став перпендикулярной самой себе. У Владимирской она не кончается, а следует дальше к Большой Васильковской (паралельно Жилянской и Мари­ инской)... Сюда доходит уже упоминавшийся восьмой но­ До войны 49 мер трамвая, но к Васильковской он не спускается, а сво­ рачивает налево — на Владимирскую, по которой и следует до Владимирской горки. После Караваевской Владимирс­ кая уже не взбирается на особо крутые высоты, а стано­ вится спокойной, просторной и красивой... С левой сторо­ ны сразу начинаются красные здания университета — в прошлом Святого Владимира, потом имени Т. Г. Шевчен­ ко, а против них целый квартал до бульвара Шевченко (быв­ ший Бибиковский) и до Кузнечной (точнее, ее продолже­ ния) занимает каштановый Николаевский парк, в центре которого долго стоял памятник Николаю Первому. Теперь там стоит памятник Т. Г. Шевченко, и парк этот тоже стал имени Шевченко. По-видимому, ни парку, ни бульвару, ни университету старые названия возвращены не будут. А ведь и они связаны с историей города. Вместо того чтобы длить традицию сталинских переименований, в расстраи­ вающемся городе вполне можно было бы открыть назван­ ные в честь великого поэта новые учреждения, соорудить новые памятные места .

Мои мысли о названиях вызваны не соображениями национальной политики, а простой человеческой носталь­ гией по временам моего детства, когда говорилось «Биби­ ковский»... «Николаевский»... И, кажется, солнце светило как-то по-другому .

Постепенное расширение границ мира В первые годы моей жизни чаще всего только затем и добирались сюда, чтоб отсюда уже ехать к Днепру или в гости. Следовательно, все, что возникало дальше — Буль­ вар Шевченко, Фундуклеевскую, Оперный, бывший Го­ родской, театр за ней (в нем был убит Столыпин), Прорез­ ную и окруженные садиком остатки Золотых ворот против нее, — все это я видел уже только из трамвайного окна. Эти поездки я очень любил, но случалось это раз в год, когда меня возили к знакомой девочке на именины — в район Софиевской площади, в центре которой и тогда стоял па­ мятник Богдану Хмельницкому, а слева высился собор Софии Киевской. Здесь на остановке «Рыльский переулок»

перед знаменитыми «присутственными местами» (где ког­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи да-то состоялся процесс Бейлиса) мы сходили и шли на именины с подарком, который иногда мне самому так нра­ вился, что было жаль его отдавать .

А иногда мы проезжали дальше до конца, к самому фу­ никулеру и, спустившись на нем на Подол к Днепру, пере­ правлялись на пляж. Справа от фуникулера спускалась к Крещатику Владимирская горка (как спускались к нему все улицы, начиная с бульвара Шевченко). Владимирская гор­ ка — один из киевских парков. В середине ее на широкой площадке стоял, держа крест, и теперь стоит князь Влади­ мир Святой, креститель Руси .

Край ойкумены Именно отсюда, с Владимирской горки, я впервые уви­ дел внизу маленькие игрушечные трамвайчики, с малень­ кими людьми, висящими на подножках, маленький Днепр с игрушечными пароходиками — одним словом, целое ска­ зочное игрушечное царство. В то, что все эти предметы вов­ се не игрушечные, а маленькими кажутся только из-за рас­ стояния, как утверждал отец, верить я отказывался. Тогда мы начали спускаться вниз по дорожке, к Александровс­ кой улице, и уже на полпути сказка кончилась. Но все это переживания более позднего времени .

Но уже и в мое младенчество вторгалась история. Од­ нажды, когда я сидел в нашей комнате на плетеном стуль­ чике за плетеным столиком (они были недавно подарены мне, и я их очень любил), я был вдруг отвлечен от каких-то своих дел счастливым возгласом: «Эмочка! Рахилька при­ шла!» Из этого следует, что я к тому времени уже знал, что эта Рахилька (моя двоюродная сестра, старшая дочь демиевского дяди Иосифа) существует, видел ее до этого или был только о ней наслышан. Вбежала радостная молодая женщина в демисезонном пальто цвета кофе с молоком, расцеловала и чем-то меня одарила, очень мне понрави­ лась и... исчезла. Потом я еще долго спрашивал, когда она опять к нам придет, но она больше не пришла .

Смысл этой сцены стал мне понятен много позже. Ока­ зывается, это было прощание — то ли перед отправкой в ссылку, то ли после возвращения из ссылки перед отъез­ До войны 51 дом в Палестину. В ссылку она была отправлена за сионизм, причем, как это мне ни неприятно, судя по всему, за сио­ низм левый, почти коммунистический. С той только разни­ цей, что коммунизм она собиралась строить не в «случай­ ном» месте, где ее застала история, а вопреки известному анекдоту именно «в своей стране» .

Сионистов, даже идейно близких, сажали тогда не изза государственного антисемитизма — его не было, а про­ сто потому, что сажали всех инакомыслящих. Но «идейно близкие» сионисты (может быть, не только они, но о дру­ гих я не знаю) пользовались тем преимуществом, что им после некоторой отсидки могли по их просьбе ссылку как меру наказания заменить высылкой за границу. Практика была, с точки зрения Сталина, разумной, ибо левые — на­ род необидчивый (конечная цель поднимает их на такую высоту в общем, что в любой частности им «плюнь в глаза — скажут: Божья роса») и все равно — пусть с оговорками — будут поддерживать все, объявляющее себя левым. Они и поддерживали СССР и Сталина до самого процесса вра­ чей, Шестидневной войны, а некоторые до сих пор под­ держивают — правда, Ленина, а не Сталина (идея для них важней того, что из нее получается). Хотя разумная «либе­ ральность» Сталина (наказание высылкой из страны) про­ должалась только года до тридцать пятого, т.е. до его окон­ чательного воцарения. Дальше уже такая целесообразность никого не интересовала .

Встреча с Рахилькой стала почему-то одним из самых ярких впечатлений раннего детства. Она исчезла, но вместо нее стали приходить письма с интересными марками, на которых было изображено красивое здание с круглым ку­ полом (мечеть Омара). Но постепенно воспоминание о ней стиралось. Сама ее Палестина интересовала меня мало. Дру­ гие вещи волновали мою душу .

Но однажды в моем детстве Палестина еще раз проплы­ ла мимо меня. Моя дальняя родственница вышла замуж за сиониста. Было это уже ближе к середине тридцатых, и по­ этому на свободе он погулял недолго. И трехлетний срок отсидел полностью без всяких замен. И, естественно, пос­ ле возвращения был вскоре вновь арестован как однажды сидевший. В семье его очень осуждали за неосторожность .

Не знаю, имела ли она место, но думаю, что это безраз­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи лично. Посадили его за то, что он уже раз сидел. Я слышал, что после войны он все же вырвался в Израиль (вероятно, через Польшу) и принимал участие в его строительстве .

Где он сейчас и жив ли — не знаю. Я его и видел, наверно, раз в жизни и мало им интересовался .

Однако я слишком далеко забежал вперед. Рассказ мой о преодолении слепоты, а я еще и до слепоты не дошел. Я еще слишком мал для нее — для обретения этой слепоты ведь нужен определенный уровень развития и грамотности .

И на дворе еще сытые золотые годы НЭПа. Конечно, если можно назвать золотыми годы застоя, как теперь некото­ рые, пусть и в шутку, но все же делают, то годы НЭПа — сам Бог велел. Хотя и они в своем стремлении напоминать «мирное время» были скорее не золотыми, а позолоченны­ ми. Но все же наш небольшой дом, принадлежащий, как я говорил, моему дяде, еще не шибко перенаселен. И наша квартира — тоже .

Конечно, изначально она, судя по всему, была рассчи­ тана (разумеется, в уже упоминавшееся «мирное время») на спокойную и не тесную жизнь одной не очень зажиточ­ ной, но и не очень бедной семьи, а жило две (мы и дядя с тетей), что уже само по себе было неким непорядком (ни­ когда, впрочем, мной не сознаваемым). Но это совсем не то, что было потом. К началу войны (1941 года) она была уже набита, как курятник .

Полупуста по позднейшим меркам еще не только наша квартира, но и наш зеленый двор. Деревянная лестница из «калидора» еще широко сходит вниз перпендикулярно дому .

Она никому не мешает. Потом ее прижмут к дому — слиш­ ком много народу появится во дворе .

А пока во дворе, кроме меня, растут еще два мальчика, моих сверстника. Но мама не хочет, чтоб я с ними играл. Я должен играть только с «хорошими» интеллигентными деть­ ми, а эти мальчики — уличные. Мне, конечно льстит, что я отношусь к высшей категории «хороших» и «интеллигент­ ных», но ведь играть больше не с кем. А детям — особенно мальчикам, особенно в семьях с одним ребенком — обыч­ но так скучно. Я не очень люблю свое детство именно за это — за скуку и вечные унизительные поиски средств ее преодоления. Начиная с отрочества, лет с двенадцати—три­ надцати, мне уже никогда не бывало скучно. Бывало тоскДо войны 53 страшно, но не скучно. Даже в эмиграции, которую я либо, воспринимаю (вернее, воспринимал до начала перестрой­ ки) как период после жизни. Я вообще не очень уважаю людей, которым скучно. Но в детстве мне было скучно са­ мому. И с мальчиками этими я играл, хотя в глубине души подло считал их уличными. И о том, что сам я мальчик из интеллигентной семьи, при этом не забывал никогда. Хотя нет менее интеллигентного отношения к людям, чем это .

Отношение это передавалось мне от матери. Тут наверняка у некоторых может возникнуть соблазн «догадаться», что это обычное проявление «еврейской надменности» по от­ ношению к «гоям». Пусть остановятся в своих догадках. Над­ менность тут, может, и была, но «гоев» не было. Оба эти мальчика были чистокровными евреями. Один был сыном продавца газированной («зельтерской», как говорили в Ки­ еве) воды, а другой сыном того самого Щиглика, о кото­ ром уже шла речь. Кстати, эта «надменность» никак не рас­ пространялась на деревенских мальчиков, с которыми я иг­ рал, когда мы выезжали «на дачу» (чаще не в дачные мест­ ности, а в сельские предместья еврейских местечек, по­ дальше от Киева, где продукты были дешевле). А они явно были неинтеллигентными и уж точно не были евреями .

Видимо, предполагалось, что они «не испорчены улицей» .

Вероятно, это так и было. Но такое отношение к детям — пусть городским пусть и впрямь «уличным» (что это значит, я и теперь не знаю) — все равно отвратительно. И чем даль­ ше, тем больше это мне претило .

В основе такого отношения лежала прежде всего горды­ ня — особенно неприятная в человеке, который хоть раз да ходил на маевку пылать пафосом всеобщего равенства. Впро­ чем, может быть, воспоминания об этом «пылании» боль­ ше всего и поддерживало эту гордыню. Мне и сегодня не­ приятно о ней вспоминать, но все же за ее нелепыми проявлениями стояло и что-то существенное .

Гордилась она ведь не просто тем, что получила зубо­ врачебный диплом. Для нее, как и для многих в тогдашней России, он означал не столько то, что для многих означает сегодня. Не просто достижение «хорошей» (или лучшей из доступных данному индивиду) профессии и устройства в жизни, а — и прежде всего — приобщение к культуре, к образованности вообще, к миру, правда, неопределенных, Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи но несомненно высоких ценностей. И то, что она кончила экстерном гимназию в Нижнеднепровске (при мне Днеп­ родзержинске, теперь, надеюсь, опять Нижнеднепровске), а потом еще и зубоврачебные курсы при университете Св. Владимира в Киеве, для нее было предметом гордости не само по себе, а как доказательство того, что она «всю жизнь стремилась». И вот этот мир, куда она когда-то «так стремилась», она теперь таким нелепым образом и защи­ щала от размыва, стремясь отгородить своего сына от вли­ яния «улицы». Все это отчасти было утрированным прояв­ лением стремления многих оградить свой круг от смешения и растворения, которые несла в себе революция. Это стрем­ ление естественно, проявлялось тем острей, чем неотчет­ ливей был сам круг .

У моей матери все это еще проявлялось достаточно не­ винно. В конце концов она при этом не устраивала револю­ цию во имя равенства, не принадлежала к правящей партии, которая любой ценой бралась это равенство обеспечить. Что, например, сказать тогда об одной знакомой даме, члене партии, «комсомолке двадцатых годов», которая не отдава­ ла свою дочь до пятого класса в общую школу, а нанимала ей частных учителей, чтоб она не соприкасалась с детьми тех, в борьбе за счастье которых она и получила эту приви­ легированную возможность .

Кстати, мои пути с этими двумя мальчиками сами со­ бой разошлись очень скоро — конечно, по моему сегод­ няшнему счету времени, а не тогдашнему. Потому что ра­ зошлись наши интересы. Один из них сидел в каждом клас­ се по два года, и когда я учился в восьмом классе (стихи, влюбленности, «политические» сомнения и скандалы), он все еще был в четвертом и гонял с одноклассниками по улице, являя собой зрелище довольно жалкое (хотя ника­ ким «уличным» все равно, конечно, не был). Спасло его появление ремесленных училищ. Став «ремесленником», он опять оказался среди сверстников. Дела его пошли на лад .

Но пришли немцы, и он вместе со своей матерью был рас­ стрелян в Бабьем Яре, — в качестве, надо полагать, потен­ циального участника всемирного еврейского заговора и от­ части претендента на мировое господство. История, осо­ бенно в XX веке, занимается отнюдь не только теми, кто занимается ею .

До войны 55 Второй мальчик, сын Щиглика, тоже особыми школь­ ными успехами похвастать не мог, тоже не раз оставался на второй год, интересы наши тоже скоро разошлись, но по улицам он не гонял, работал (семья нуждалась, может, поэтому он и не шибко учился), потом, вернувшись с вой­ ны, что-то кончил, приобрел мастерство и успешно рабо­ тал (и сейчас работает, если не ушел на пенсию) на одном из киевских заводов .

Нет, я не поборник равенства. Люди не равны ни по ответственности, ни по уровню постижения и потребности в истине, ни по многим другим параметрам. Эта простая мысль — одно из самых грустных открытий моей жизни, а может быть, и целого отрезка новой истории. Но перед Бо­ гом люди все равно равны. Это означает, что их жизни в главном равноценны. И что почти у каждого из них есть свои преимущества перед другими. И что нельзя — даже в душе — третировать детей за недостаточно «аристократи­ ческое» происхождение. Правда, плохо и когда взрослые люди лишены чувства реальной иерархии и пафоса дистан­ ции. Но это уже другая тема .

Впрочем, оградить меня от самого разнообразного об­ щения все равно бы не удалось. Слишком уж я рвался к детям, к общению. Да и не таков был век. Вскоре произош­ ло событие, о котором я уже здесь упоминал — под напо­ ром «социалистического развития», будучи прижат к стене преследованиями и придирками, мой дядя вынужден был проявить «сознательность» и «добровольно» передать свой дом жилищному кооперативу (жилкопу), практически — государству. Мы оказались объединенными с уже упоми­ навшимся соседним большим угловым четырехэтажным кирпичным домом — № 97а/37 (97а — по Владимирской, 37 — по Жилянской, называвшейся тогда, как и сейчас, улицей Жадановского). Перегородку между дворами вместе с нашими сараями сломали, и образовался большой двор со множеством самой разной детворы, и тут уж и моей маме было не разобраться, кто «хороший», а кто нет .

При всем моем отрицании такого отношения к людям, что-то от него засело во мне надолго. Хоть я и общался со всеми детьми, но дети из интеллигентных семей (или оши­ бочно казавшихся мне таковыми) имели в моих глазах не­ которое преимущество, вызывали больший интерес. Я чегоНаум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи то от них ждал. Как и от себя самого. Потом это преврати­ лось в поиски все более и более подлинной интеллигентно­ сти, более точного соответствия человека тому, за что он себя принимает и чем хочет казаться (себе самому тоже). И сам я при этом — льщу себя надеждой — становился под­ линней и начинал ценить человеческую подлинность как таковую. Конечно, не только в интеллигентах, а во всех хороших людях, каких я на своем пути встречал немало в самых разных слоях .

Что еще рассказать о своем детстве? Ведь до этого объе­ динения дворов я прожил уже целую эпоху. Но внешних впечатлений было не так уж и много. О некоторых я рас­ сказал. О том, как изменялись трамваи, например .

Но дело, конечно, не в трамваях. За эти годы произош­ ло изменение всей жизни, и это, конечно, не могло не сказаться на жизни нашей, вполне серединной по своему положению семьи. Конечно, НЭПа я не осознавал и его конца тоже не заметил. Себя до начала тридцатых я вообще помню только урывками, отдельные впечатления не свя­ зываются в цельную картину. Однако помню, как жил я сначала в одном мире, где меня пичкали всякой «полезной для ребенка» пищей, от которой я отбрыкивался, как мог, а потом постепенно оказался в другом, более бедном и труд­ ном. Но это уже оценки в воспоминаниях более позднего, взрослого времени, тогда я такого сравнения, естественно, не делал .

Съезд из одной эпохи в другую дался мне вполне безбо­ лезненно, ведь ребенок все воспринимает как данность. А потом эпоха лишений была уже естественной средой оби­ тания, они касались всех вокруг, даже самых привилегиро­ ванных, и сравнивать можно было уже только степень ли­ шений в разные периоды: в годы коллективизации, в пред­ военные, в военные или послевоенные годы. Иногда бывал дефицитным даже хлеб, иногда штаны, иногда ботинки, всегда жилье, иногда со «снабжением» (заменившим нор­ мальную торговлю) было трудно и в больших городах, все­ гда в провинции. На Западе тоже есть дефицитный «товар», но только один — деньги. Деньги же средний человек мо­ жет заработать, а потом от него уже зависит, как их тра­ тить, в каком порядке обзаводиться имуществом и т.д. В общем, как планировать расходы. Невозможность этого сама по себе неестественно усложняет и удорожает жизнь .

До войны 57 В сущности, жизни без недостач и дефицита я в СССР не знал. А ведь мне давно за шестьдесят, почти под семьде­ сят, я сегодня имею печальную честь представлять старшее поколение людей нашей страны. Это значит, что все ны­ нешнее советское население всю свою жизнь жило в атмос­ фере недостач, когда предметы первой необходимости час­ то не просто покупаются, а «достаются» сложным, запре­ щенным и, строго говоря, не особенно нравственным пу­ тем. Или являются засекреченным атрибутом привилегии, что еще менее нравственно .

Эта жизнь вошла в плоть, кровь и сознание. Когда мы ходили по Вене, моя жена во все глаза смотрела на витри­ ны мясных лавок. Такого мяса она до этого не видела ни­ когда. Мало того, что оно было вообще без костей, оно еще было таким упитанным, таким первосортным, как у нас никогда не бывает. Да и где она могла видеть такое мясо, если родилась в 1933 году? Спасибо партии и правитель­ ству, что выжила, чего уж тут еще требовать! «А кто у нас ест такое мясо?» — спрашивала она в недоумении .

Кто? Однажды я видел такое мясо. Его принесла из «Бе­ резки» моим знакомым иностранная гостья, которая у них жила. Очень была довольна, говорила, что в России мясо дешевле, чем на Западе. А теперь и на «Березку» не хватает .

Хватает ли на начальство — не знаю. Во всяком случае не на все. Так что в принципе этого мяса никто не ест. Его просто нет. И всю нашу жизнь — не было. Началось это с самого «военного коммунизма», но все-таки был перерыв с начала и до конца НЭПа, а с начала тридцатых никаких перерывов уже не было .

Как мы жили тогда?

Восстанавливаю картину. Мне лет шесть—семь. Напря­ жение чувствуется, много разговоров о продуктах, ощуща­ ется, хотя и не осознается, бедность (видимо, есть все-таки смутные воспоминания о недавних, нэповских годах), но наша семья не голодает. А я тем более. Многое даже выгля­ дит интересней. Откуда-то приносят подсолнечный жмых («макуха»), убеждают себя и других, что это очень полезно и хорошо. А меня и убеждать не надо — мне и так он нра­ вится гораздо больше, чем мамина «полезная еда». И потом никогда в нашем доме не бывало столько сладостей, как иногда теперь, когда отец, выкупив «паек», может принес­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи ти домой сразу огромный, двухкилограммовый кулек пря­ ников. Говорят, они соевые, но это меня не интересует. Они сладкие, а мне только этого и надо — гурманством я тогда не отличался .

Иногда мы ходим с отцом в торгсин («Березку» первой пятилетки); чтоб купить продукты, сдаем на вес оставшие­ ся с «раньшего времени» серебряные ложечки и прочую мелочь. А иногда мы получаем из-за границы переводы от родственников и у нас появляется рублей пять в «бонах», а это целое состояние. Я уже умею читать, по этой причине сую нос во все прейскуранты и знаю, что цены в торгсине фантастически низкие. И все есть: ветчина, колбасы.

Но мы всегда покупаем вещи не очень для меня привлекательные:

немного масла, немного крупы. Нам не до жиру. Я не зада­ юсь вопросом, почему только в этом магазине все есть и такие цены. Я уже тоже знаю, что нам, нашей стране, нуж­ но золото, чтоб покупать станки для строительства социа­ лизма. Построим — тогда всем станет очень хорошо жить .

Это я читал во всяких своих «Мурзилках» и детских книж­ ках, где так интересно рассказывается о страданиях и борь­ бе трудящихся в странах капитала. И я горжусь тем, что живу в самой счастливой стране, где трудящимся хорошо .

А вокруг на земле, на тротуаре лежат люди. Некоторые просят хлеба, некоторые уже ничего не просят. Лежат. Я воспитанный городской мальчик и знаю, что на тротуарах лежать некультурно, могут микробы завестись, ибо по тро­ туарам ходят ногами, и они грязные. А раз эти люди там лежат, значит, они некультурные и невоспитанные — в общем, не такие, как я. Я очень любил читать детские книж­ ки — особенно о дружных ребятах — пионерах, которые вместе весело собирают утиль для великих строек, борются с недостатками друг друга и вообще живут какой-то насы­ щенной, сознательной и увлекательной жизнью. А некото­ рые из них еще храбро борются с коварным, жестоким, глупым и жадным врагом — кулаками. А, судя по всему, эти лежащие на тротуарах люди и есть кулаки или их по­ мощники. Правда, на страшных и жестоких они не похожи, и у них есть дети. Это нарушало картину: в пионерских книж­ ках о кулацких детях ничего не говорилось .

В принципе, я так же, как и взрослые, искал способов отгородиться от этого несчастья (я-то ведь не голодал, и До войны 59 мне надо было жить). Некоторые из взрослых утверждают, что все эти люди потому и валяются, что работать не хотят, но моего отца это объяснение почему-то не устраивает. «Я понимаю, идея красивая, — бормочет он, — но ведь люди на улицах умирают». В его «красивая» нет и тени иронии .

Это просто буквальный перевод с идиш, куда перешло из немецкого. «Красивая» в этом контексте означает «прекрас­ ная». Его почему-то это очень волнует, что люди умирают .

Все вокруг от этих впечатлений отгораживаются. Особенно успешно идеалисты, которых так много развелось во всем мире. Ох уж эти идеалисты!

Английский публицист Малькольм Магеридж, в про­ шлом левый социалист и поклонник «советского экспери­ мента», но потом, после близкого знакомства с ним (был в годы первой пятилетки московским корреспондентом лей­ бористской газеты), ставший его убежденным противни­ ком, вспоминает о таком знаменательном эпизоде начала тридцатых. Поезд, где был вагон с группой английских ту­ ристов, включавшей и известную английскую социалистку отнюдь не крайнего толка Беатриссу Вебб и самого Магериджа, на какой-то большой станции оказался рядом с эшелоном раскулаченных. В зарешеченных окошках теплу­ шек появились изможденные лица несчастных баб и ху­ денькие ручки детей. И те, и другие молили о хлебе. Анг­ лийские туристы были поражены, многие, естественно, возмущены. Но больше всех возмущалась умеренная социа­ листка Вебб. Но чем была возмущена и даже оскорблена ее горячая умеренность? Головотяпством и тупостью желез­ нодорожных властей, поставивших этот эшелон рядом с вагоном неподготовленных^) английских туристов, кото­ рые из-за этого (по-видимому, мелкого в представлении г-жи Вебб) эпизода могли составить себе неправильное представление о «великих переменах», совершавшихся тог­ да в СССР, да и о социализме вообще .

Судя по всему, сама г-жа Вебб к тому времени была уже достаточно подготовлена для приятия подобных впечатле­ ний, и на нее саму подобный эпизод повлиять не мог. И если она поделилась потом этим своим возмущением с кемлибо из «вождей» (а почему бы ей этого и не сделать, раз она обнаружила такое вопиющее безобразие?), то ее воз­ мущение наверняка встретило сочувствие и понимание, и Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи в результате начальник этой станции (хоть нигде на земле в обязанности начальника станции не входит учет вида, от­ крывающегося из окон вагона с туристами) поплатился за ее энтузиазм головой. Поражает гармоническое усвоение этой «европеянкой» азиатской, казалось бы, логики большевиз­ ма и сталинского аппарата. Нет, видимо, таких жертв, ка­ ких определенного сорта идеалисты не принесли бы на ал­ тарь сохранения и торжества своего идеализма .

А жертвы эти повсюду меня окружали, повсюду меня окружала смерть, хоть я и не знал, что это такое. Но однаж­ ды я с ней столкнулся вплотную. Это произошло при следу­ ющих бытовых обстоятельствах.. .

В нашу дверь постучался дядя, хозяин дома, и попросил отца срочно помочь ему. В «подъезде» (так в довоенном Ки­ еве называли подворотни) нашего дома расположилась ка­ кая-то нищая женщина, может быть, даже больная, а это строго запрещено. Милиция за это строго преследует — осо­ бенно хозяев собственных домов. Так не может ли отец, как человек более молодой и лучше говорящий по-русски, сойти и сказать этой женщине, что здесь лежать нельзя, чтоб она уходила. Отцу неудобно было отказать своему родственни­ ку, и он согласился. Я увязался за отцом. У ворот нашего дома уже собралась небольшая толпа. А с другой стороны ворот, в подворотне, прямо на булыжнике лежала, скрю­ чившись, опухшая и ко всему безучастная женщина нео­ пределенного возраста в грязных лохмотьях. Отец дрогнув­ шим голосом сказал, что здесь лежать нельзя и надо ухо­ дить. Она не реагировала. Кто-то в толпе сказал, что она, видимо, еврейка и по-русски не понимает (в те времена далеко не все евреи говорили по-русски). Отец перешел на идиш. Она открыла глаза, но тут же в бессилье их закрыла опять. Памятуя о суровой власти рабоче-крестьянской ми­ лиции, отец все же попытался растормошить эту женщину, чтоб она ушла. Так власть приобщала к своему палачеству и людей, не имеющих к нему никакой склонности, а к ней никакого отношения .

— Да вы что, не видите, что она умирает? — раздался чей-то возмущенный голос. Отец опешил! Через несколько секунд женщина вдруг дернулась и затихла. Человека не стало .

В таком обличье предстала передо мной впервые смерть .

До войны 61 Дальше было еще страшней. Позвонили в милицию, и довольно скоро — я видел это в окно — перед домом оста­ новился грузовик, накрытый брезентом. Выскочили два молодца, ловким привычным движением отвернули бре­ зент, и глазам открылся слой трупов, почти скелетов. Ста­ ло ясно, что под ним перекрытый брезентом второй, тре­ тий — несколько слоев. Труп из нашего подъезда вынесли, быстро забросили наверх, накрыли брезентом, сели в ка­ бину и уехали. Будничность этой картины поразила меня .

Теперь я знал уже, что это за грузовики, аккуратно накры­ тые брезентом, — я их видел и раньше, но не думал о них — шныряют по городу. Так предстало передо мной впервые то страшное, тлетворное отношение к смерти, а вернее, к жиз­ ни человека, которое всегда господствовало в советском бытии, но редко проявляло себя с такой откровенностью .

Приятно было бы иметь сегодня право сказать, что с тех пор я возненавидел этот враждебный человеку строй, по­ нял его звериную природу. Но такого права у меня нет, ибо не возненавидел и не понял. Наоборот, подсознательно лишний раз убедился, что такое случается только с каки­ ми-то другими, в чем-то не такими, как надо, людьми, а не с такими, как я. Ведь в моих книжках сознательные пи­ онеры, живущие повсюду в нашей стране (но почему-то не в нашем и не в соседних дворах — так мне не повезло), продолжали трубить в горны, дружно собирать утильсырье и металлолом в помощь партии, бороться с кулаками и вообще жить очень интересной и значительной жизнью .

Была (где-то рядом, хоть я ее не видел) настоящая жизнь, и какая-то неопрятная женщина из подворотни и грузо­ вик, который ее увез, не могли всего этого затмить и пере­ весить, Проще было поверить, что это необходимые отхо­ ды этой «большой» жизни, на что не следовало обращать внимания. Конечно, все это формулы более позднего вре­ мени, но в чувстве именно так причудливо смешалось са­ моощущение «мальчика из приличной семьи» и поклонни­ ка пионерской романтики. С тех пор запал в мою душу и жил в ней, во многом руководя мной, — подспудный, нео­ сознанный страх попасть в категорию этих «других», с ко­ торыми можно так обращаться, которых не э^алко. И про­ должалось это до моего полного внутреннего освобождения от большевизма, до 1957 года .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи То, что женщина, умершая в нашей подворотне, оказа­ лась еврейкой, — чистая случайность, может быть, даже исключение. Но то, что я, мальчик, воспитывавшийся в тогда еще довольно замкнутой и традиционной еврейской среде, никуда еще за ее пределы не выходивший, с легко­ стью отнес и ее к категории этих «других, которых не жал­ ко», которых жалеть стыдно, — факт вполне типичный и знаменательный. Это забвение ближнего во имя сохране­ ния цельности мироощущения и было самым тяжким гре­ хом жизни нескольких поколений нашей интеллигенции любого социального и национального происхождения — нашим, выражаясь словами Генриха Белля, «причастием буйволу». Отец мой — в отличие от меня в юности и г-жи Вебб в зрелости — этого «причастия» не принимал никог­ да, какой бы красивой ни выглядела в его глазах идея .

Эта противоестественная полоса отчуждения вокруг стра­ дания, создаваемая сознательно и не свойственная ни рус­ скому, ни какому бы то ни было другому духу, — одно из страшнейших достижений большевизма. Потом оно обра­ тилось своим острием против самих его изобретателей, но вины это с них не сняло .

Сегодня коллективизацию и раскулачивание поносят многие, почти все. Она до сих пор еще тяжело сказывается на судьбе всей страны. Она — грех. Но грех не только тех, кто в этом прямо участвовал. То, что видел я, в той или иной степени видели все мои сверстники, не говоря уже о людях чуть и не чуть старше. Видели — и жили потом как ни в чем не бывало. Причем, даже не всегда нечестно. Некото­ рые, даже отстаивая — пусть и с ортодоксальных позиций — правду и справедливость, сами попадали под топор — ор­ тодоксальность не спасала от расправы. Но коллективиза­ ция как бы из их памяти выпала и мимо их совести прошла .

До времени, конечно. До очень тогда еще неблизкого вре­ мени .

Драматург Александр Константинович Гладков, извест­ ный на Западе своими воспоминаниями о Пастернаке, не­ доумевал потом, как он мог спокойно каждый день прохо­ дить мимо площади Курского вокзала, спеша на интерес­ ные диспуты и спектакли, когда, заполнив всю эту площаль, валялись и умирали на ней украинские крестьяне из Запорожской и Днепропетровской областей (с женами и До войны 63 детьми), тщетно пытавшиеся найти спасение в столице. А.К .

был добрейшим и порядочнейшим человеком. Однако — проходил. Не до того было. А может, подсознательно чув­ ствовал, что остановиться и задуматься в тот момент — зна­ чит обречь и самого себя на такое же безличное исчезнове­ ние. В русской литературе тогда все, кроме далекого от на­ рода Мандельштама, прошли мимо этой трагедии. Разве еще в романе А.Малышкина «Люди из захолустья» проглянула, хотя автор и пытался ее оправдать. Больше никто... А уж западным энтузиастам, приезжавшим к нам, и подавно было не до того — им надо было успеть поскорей восхититься грандиозностью перемен и надышаться озоном творчества!

«Мы с вами, товарищи!» — с таким возгласом подходи­ ли они к нашим представителям в западных городах. Прав­ да, они не верили буржуазной прессе, тем более ее «фанта­ стическим» сообщениям о том, что на улицах и в подворот­ нях советских городов люди мрут, как мухи. Мы ведь в это тоже как бы не верили, хоть сами видели. Ведь это действи­ тельно было неправдоподобно — мы-то ведь жили. Помню, как я где-то прочел отрывок из романа К.А.Федина, где безработного нанимают стоять у булочной с плакатом, при­ зывающим бойкотировать этот магазин потому, что он тор­ гует продуктами, «отнятыми у бедных русских крошек». Выг­ лядело очень иронично, но именно этим — отнятым у рус­ ских крошек — здесь и торговали, если торговали советс­ кими продуктами .

И, собственно, это совпадало с пропагандой — все от­ даем, чтоб купить станки. Но иронией по отношению к это­ му проникался и я, хоть что-то все же меня царапнуло — запомнил. Но зачем понадобилась Федину эта ирония? Он ведь мог бы вполне — времена еще позволяли это — обой­ тись тогда и без нее и без этого эпизода. Не обошелся. Не придал значения. Может, просто не знал, что это причас­ тие буйволу. Но в чем-то тут проявилось общее отношение .

Получалось, что женщина, которую швырнули на верх гру­ зовика, вообще никакого значения не имела. Как будто она не родилась когда-то на радость родителям, как будто не чувствовала, не думала, не надеялась. Однако будущее про­ яснило, что значение она все-таки имела. Оказалось швы­ рять так можно кого угодно. Только покажи, что это мож­ но, а желающие найдутся .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи «И это ж надо было убедить людей, — сетовал тот же А. К. Гладков, — что торговать — стыдно, а расстреливать — не стыдно». Однако убедили. И в этом убеждении мы жили довольно долго .

А.И.Солженицын, кажется, в «ГУЛАГе», сказал, что во время коллективизации русская интеллигенция перестала быть интеллигенцией. Вероятно, эти слова с полным пра­ вом можно отнести и к интеллигенции мировой. А иногда мне кажется, что дело еще хуже — что в какой-то степени все вообще тогда перестало быть самим собой: народ — на­ родом, цивилизация — цивилизацией, а человечество — человечеством. Это была первая в новой истории (если не считать геноцида армян в Турции) хотя и более сумасброд­ ная по выбору объекта, чем гитлеровская, но в том же духе — попытка «окончательного решения» вопроса о том, кому существовать, кому нет. Она открыла путь, и по нему следуют многие .

Но это все осозналось потом, а пока рассказ о моей жизни дошел только до детсадовского возраста. Впрочем, в детс­ ком саду я пробыл недолго .

Что там со мной происходило? О том, как я там просве­ тился насчет Бога, я уже рассказал. Кроме того, я там по­ любил хоровое пение боевых революционных песен. Мне уже тогда это нравилось. Пел я со всеми, вдохновляясь и ничего не понимая.

Особенно мне нравилась песня, кото­ рая должна была звучать так:

Мы шли под грохот канонады, Мы смерти см отрели в лицо .

Вперед продвигались отряды Спартаковцев, смелы х бойцов .

–  –  –

«спартаковцы», если б я их правильно расслышал, были бы мне тогда более понятны. Но мне нравилось. Прежде всего — что смерти смотрели в лицо и что речь тут шла о смелых бойцах. Правда, не просто смелых, а как-то по-осо­ бому — «кавцо»-смелых. Но это уже были частности. Осо­ бенно, когда я понял, что не «тряды», а «отряды», а я знал, что пионеры организованы в отряды. Следовательно, речь шла о пионерах, в которых я и без того давно мечтал состо­ ять. Получалось, что в песне говорится о том, как отряд юных пионеров один на один сражался с мировой буржуа­ зией А дальше речь шла о барабанщике, героически пав­ шем в этом бою. Его даже в отряде юных пионеров считали юным. Значит, он был еще ближе мне по возрасту — не иначе как октябренком. Как же это могло мне не нравиться?

А касательно всего непонятного, то с меня вполне хва­ тало того, что это было понятно всем остальным — в этом я не сомневался. Вероятно, эти другие в число «остальных», которым, в отличие от них, все понятно, включали и меня .

Я ведь тоже пел вполне вдохновенно .

Думаю, что многие современные «борцы за мир», лева­ ки и террористы преодолевают неизбежные логические не­ увязки своего мировоззрения точно таким же образом. С той только разницей, что детский конформизм — естествен­ ный и неизбежный способ постижения детьми мира и адап­ тации в нем, и не они отвечают за состояние мира, в кото­ ром адаптируются. А конформизм великовозрастный, да еще интеллектуальный — вещь гораздо менее естественная и со­ всем не безобидная. Особенно, если он приобретает недет­ скую форму проявления, — как в террористических группах .

Но в детском саду (их было два или три, но все вместе недолго и слились в один) я приживался плохо. Этим я ничего не хочу сказать плохого о детских садах или хороше­ го о себе самом. Дескать, тонкие натуры плохо приживают­ ся в грубых коллективах, да еще по-советски идеологизи­ рованных. Нет, дело было не в этом. Как видел читатель, идеологизированность мне как раз нравилась. В этом смыс­ ле детский сад сделал свое дело. Барабан этого юного бара­ банщика еще долго находил отклик в моей душе и отра­ жался на отнюдь не детских размышлениях. Не нравилось мне совсем не это, а режим дня — особенно принудитель­ ный сон после обеда. То же самое не нравилось мне и в 3 Н. Коржавин, кн. 1 Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи пионерских лагерях, и санаториях, но там еще вдобавок — что уже совсем было невоносимо! — полагалось вечерами ложиться спать засветло, когда ни одному нормальному человеку «на воле» это и в голову бы не пришло. Может, с медицинской точки зрения это и было правильно, но уж очень унизительно. Я в таких здравницах нигде больше не­ дели высидеть не мог, начинал тосковать «по маме», отчего и считался «маменькиным сынком». Но я им не был и тос­ ковал, как теперь понимаю, не по маме, а по воле. Так и получилось, что главные мои дошкольные впечатления не детсадовские, а домашние .

Прежде всего, конечно, мать, ее разговоры об уже упоминавшейся «интересной молодости», вечных «стрем­ лениях», учебе и т.д. Еще она любила декламировать от­ дельные строки из когда-то читанных стихов, особенно почему-то начало апухтинского «Сумасшедшего». Я как-то мало в жизни интересовался Апухтиным и только недавно узнал, откуда эти строки. Еще я от нее узнал, что жизнь должна быть не «пустой», а «идейной». Все это, конечно, во многом объяснялось ее общей экзальтированностью. Как и постоянная борьба с микробами. Тогда ведь далеко не все еще знали про то, что есть на свете микробы. Это знание и озабоченность — тоже часть той «культурности», которой она гордилась. В доме полный беспорядок, все выглядит неаккуратно, даже то, что застирано-перестирано. И какойто абстрактный — идейный — культ чистоты .

Мать всю жизнь была убеждена в своем культурном пре­ восходстве над отцом. Между тем это превосходство было не культурным, а цензовым. Она кончила зубоврачебные курсы, а к началу тридцатых и стоматологический факуль­ тет или институт, а отец — до пятидесяти лет ничего. Ти­ пичный самоучка. Но он всем на свете интересовался, хо­ тел учиться, читал, думал. И отнюдь не из «культурности» — просто на самом деле хотелось ему все понять и во всем разобраться .

Не помню, сколько мне было лет, когда отец стал по­ долгу работать дома — вязать носки на специальной ма­ шинке. Он все время крутил ее ручку (машинка была с руч­ ным приводом), что-то проделывал с нитками и спицами и вел со мной разного рода беседы, рассказывал. Особенно много о революции. Мне она казалась чем-то очень дале­ До войны 67 ким, а для него только пятнадцать лет прошло (я уже в эмиграции семнадцать). Больше всего ему нравилась Фев­ ральская бескровная, принесшая свободу всем и равнопра­ вие евреям. Рассказывал он о Гражданской войне и о Троц­ ком. От него я узнал, что Троцкий был хорошим оратором, организатором Красной Армии, но теперь выслан, потому что у него другие взгляды. Это меня очень огорчило. Как же так — ведь настоящий революционер, в главном за «нас», и вдруг такая незадача. Я высказывал мудрую надежду, что он исправится и вернется .

Отец обычно разговаривал со мной как со взрослым, пытаясь серьезно, объективно разобраться во всем, что знал и помнил, но тут он промолчал. Не из осторожности — разговор по тем временам не был опасным: Троцкий уже считался оппортунистом, но еще не врагом, не шпионом и предателем. Просто попробуй объясни такое ребенку. Да и вообще откуда ему было знать кремлевскую кухню? Но чув­ ствовалось, что такой идиллический исход внутрипартий­ ной свары ему не кажется реальным. Теперь я понимаю, что судьба Троцкого его вообще мало интересовала. Свою фразу о «красивой» идее, от которой люди на улицах уми­ рают, он высказал тоже здесь, сидя за этой машинкой. Из большевиков он отдавал предпочтение скорее Бухарину, поскольку тот был ближе к здравому смыслу. Он подписы­ вался на «Известия», которые редактировал Бухарин, и считал эту газету самой культурной. Я же про Бухарина ни­ чего не знал, а культурностью и вовсе не интересовался — в пролетарских детских журналах она не котировалась (дру­ гое дело — положительные знания, в которых сила). Но — западало. Западало и запало. И с тех пор плакатное изобра­ жение истории меня раздражало и отталкивало. Всегда, даже в краткий период моего сталинизма, предохранило от ра­ створения в идиотизме сталинщины. Должен сказать, что умению быть объективным, стремиться понять другую сто­ рону, просто других людей, без которого не существует ни художника, ни личности вообще, я научился — пусть не сразу и не только — именно у отца .

Вероятно, и материнская экзальтация сказалась на мне не только плохо. Представление о том, что жизнь не должна ограничиваться прожитием, было усвоено мной с детства именно благодаря матери. Правда, к самой экзальтации у Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи меня выработалась при этом стойкая идиосинкразия. Стоит мне только ее почувствовать в разговоре, как мне прихо­ дится подавлять в себе раздражение. Я понимаю, что вовсе не всегда это котурны, что иногда это только неудачная форма проявления, манера, за которой может стоять и на­ стоящая боль. Потому я свое раздражение и подавляю, но вовсе не чувствовать его я не могу — уж слишком большая доза экзальтации была мне привита в детстве Но экзальтация вообще была в духе времени. Она на­ саждалась самой государственной пропагандой. Она превра­ тилась в норму приличия, в единственно приемлемую для тоталитарного государства форму общения с ним. И гене­ рал Макашов, открыто сетовавший на Горбачева за то, что «мы без боя отдали всю Восточную Европу», проявлял не что иное, как привычку к экзальтации, расчет на ее воздей­ ствие. И сам, вероятно, проникнут безграничной способно­ стью к ней, при ее помощи сакрализуя — и в собственных глазах тоже — любые свои интересы и амбиции .

Правда, теперь я отвергаю и саму «идейность», а не толь­ ко нелепые формы ее проявления. Мне она кажется более примитивной, своекорыстной и опасной для других фор­ мой одухотворения собственной жизни. Духовное наполне­ ние жизни надо находить не в ошалелом стремлении к не­ кой конечной (и уже потому ложной) общественной цели (к земному раю), а в чем-то другом, в одухотворении по­ вседневного. Короче, я вижу в духовных концентратах, ко­ торыми больше столетия питается мировая интеллигенция, не особую высоту, не подлинное приобщение к Духу, а, скорее, соблазн. Этому обычно противопоставляют кресть­ янский идеал (ешь хлеб в поте лица и помни Бога), но бо­ юсь, что при всей мудрости этого образа жизни, при том, что он должен всегда присутствовать в сознании, он не ис­ черпывает всех потребностей и возможностей человечества .

У меня нет исчерпывающего ответа на вопрос, как жить .

Ответ на него, видимо, каждым находится в процессе жиз­ ни. Я просто говорю о системе ценностей, очень поколеб­ ленной стремительностью культурного развития нашего века .

Сказалась эта стремительность, отрывающая иногда де­ тей от отцов (отнюдь не в плане «молодежной прозы» шес­ тидесятых годов), и на жизни нашей семьи, она тяжело прошла и через мою жизнь .

До войны 69 Моя мать была очень трудным человеком, отец — нет .

Но оба они были хорошими и порядочными людьми. Я уже не говорю об их отношении ко мне. Они всегда выручали меня в трудные дни, а таких в моей жизни было довольно много. Очень долго они безропотно поддерживали меня и материально — на ноги я встал довольно поздно, после смерти Сталина, лет в тридцать или чуть позже, когда мне стали давать переводы. Но близости не было. Я ушел от них гораздо дальше, чем они от своих родителей, хотя перево­ рот, совершенный ими в своей жизни, был гораздо более кардинальным. Да я вообще не совершал переворотов, про­ сто жил и рос. И если я даже и вправду ушел вперед (а не только мне это кажется в хорошую минуту), то по пути, проложенному ими .

Сегодня я мог бы себя спросить: а стоил ли мой путь таких жертв? Ведь все равно я у разбитого корыта. Под раз­ битым корытом я подразумеваю не свое положение в эмиг­ рации, а сам факт эмиграции. То, что моя жизнь привела меня к этой форме капитуляции. И вообще то, что мне вы­ пало жить в обстановке культурного кризиса. Это ведь не академический термин, а реальность, имеющая отноше­ ние не только к «культурной области». Это такое состояние человеческого сообщества, когда люди не знают, чем жить и чем дорожить, а не только, допустим, как писать. Когда то самое «индивидуальное начало», которое мы привыкли противопоставлять тоталитаризму, ошалев от скуки и поте­ ри критериев, став своеволием, само энергично проклады­ вает путь тоталитаризму — как коммунистическому, так и нацистскому. Правда, нацистский еще полностью не воз­ родился. В этой ситуации все, к чему я пришел в жизни, за что «страдал» — уважение к личности, к ее свободе, к вы­ ражающей форме в искусстве, — ставится под сомнение .

Что я могу противопоставить напору пустого самоутвер­ ждения? Только здравый смысл, совесть, зоркость, ответ­ ственность. И, конечно, любовь, и, конечно, Бога. Но ведь и Его имя люди мастерски научились использовать для ос­ вящения своих ближайших интересов и амбиций. В этих ус­ ловиях подобие внутренней жизни гораздо удобней, чем ее подлинность. А этому модернистские развлечения и культ эмоций (подсознательно — взамен чувств), с которыми я всегда боролся, соответствуют больше, чем подлинное Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи творчество, основанное на глубинном личностном чувстве, на выявленном отношении к бытию. Кроме того, модерни­ стские блестки респектабельно отвлекают от сознания, что движемся к пропасти, или от того, что это страшно .

В сущности, остается только одно — все время напоми­ нать себе и другим, что дважды два — четыре. Вроде негусто .

А сколько сил, здоровья, надежд вложено, сколько про­ ступков совершено, чтоб двигаться по этому пути! Так сто­ ило ли?

Но выбирать поздно. Тем более выбрали до меня — все те, кто ушел из патриархальности. Разной, но одинаково не могущей почти никого удержать. Другим я уже все равно не стану. Да и не хочу — неинтересно, хоть, может, это и грех. Кто знает, может, греховно и само желание жить ин­ тересно? Но надеюсь, что не всегда. Что если это «интерес­ ное» оправдано высоким смыслом, если при этом быть ос­ торожным по отношению к людям, то оно все же не грех .

И чем бы ни кончилась моя жизнь, она была хоть и тяжела, но наполнена. Многим людям я был нужен и инте­ ресен — я сам, мои стихи и мои статьи. Я был счастлив .

Были у меня и грехи. От некоторых мне тошно и сейчас, некоторых, возможно, еще не осознал, но, кто из нас без греха? Возможно, мне вообще лучше было бы быть другим человеком, но у меня нет такой возможности, да я и не представляю того другого, каким бы хотел быть. Пусть уж остается как есть .

А время, повествования между тем движется к школе .

Читать я выучился лет в пять—шесть сам дома. Из детского сада меня скоро забрали — как видел читатель, вряд ли против моей воли — и я потом ходил в «группу» с «фребеличкой», с «немкой» — по-разному это тогда называлось .

Немка эта была вовсе не немка, а вполне русская жен­ щина, из бывших, и звали ее Елена Владимировна. Не только советский детский сад, но и школу она ругала на все кор­ ки, отрицая их с порога. Отчасти это было справедливо. Тогда еще не кончилась эпоха всяких дальтон-планов и — того пуще — бригадных методов, и прочих идиотских коллекти­ вистских экспериментов над детьми. Но отчасти и неспра­ ведливо. Тогда уже начался возврат к старой, гимназичес­ кой системе. Отмена этих экспериментов, на мой взгляд — единственное хорошее для страны, что сделал в жизни Ста­ лин, — во имя чего бы он это ни делал .

До войны 71 Другое дело, что это не совсем гармонично сочеталось с коммунистической утопией. Вроде бы беда невелика, Но поскольку от системы, и созданной для воплощения уто­ пии, при этом не отказывались, то это не только оскорбля­ ло иногда молодые умы (что можно было бы пережить), но и погружало все вокруг в ту духовную и интеллектуальную прострацию, которую несла в себе начинающаяся сталин­ щина. Это было ее началом — побочным положительным последствиям более, чем отрицательного, разрушительно­ го в целом явления .

Разумеется, обеспечить гимназический уровень образо­ вания при таком размахе и массовости — пусть это пока, в основном, касалось только городов — было уже невозмож­ но, но все же тогда было еще много учителей «с ранылего времени», которые могли подхватить это начинание. Во вся­ ком случае во всех классах, где я учился, меня — учили .

Были учителя хорошие, были похуже, но малограмотных не было (теперь их много). В эвакуации я людей недостаточ­ но образованных встречал, но они не превалировали. Да и не очень образованные жаждали знаний. Сегодня положе­ ние хуже. Пединституты (в том числе, и переделанные в университеты) подготовили (при мне) и, кажется, готовят и сейчас малограмотных учителей индустриальным спосо­ бом. Разумеется, не только их — в России появляется и много хороших учителей, слишком развиты теперь комму­ никации, — но и плохих тоже. Особенно по гуманитарным дисциплинам. По точным — до какого-то уровня выручает природная сообразительность, а в гуманитарии она не мо­ жет заменить чтения книг и интереса к этому чтению. Впро­ чем, это процесс мировой, но у нас он был направляем сверху и стимулировался тем, что отсутствие интереса к чте­ нию чаще сочеталось с идеологической благонадежностью .

Конечно, и инженеров плохих много готовится. Но ведь плохой инженер плох только тем, что за него работают дру­ гие, а плохой учитель плодит себе подобных .

Тем не менее, вдосталь поблуждав по белу свету, могу с уверенностью утверждать, что все же советская (т.е. рос­ сийская, европейская) система образования в СССР и те­ перь была бы неплоха, если б она еще недавно не профа­ нировалась столь часто «борьбой за успеваемость», «сорев­ нованием» и прочей чепухой, заставляющей учителя выс­ тавлять завышенные отметки. А тогда — и подавно. Но это Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи уже беды не только системы образования, а советской си­ стемы целиком. И все-таки в России сегодня образованных людей не меньше, а больше, чем раньше. Об этом еще будет случай говорить .

Но Елена Владимировна — фамилии ее я по малолет­ ству не знал — не нуждалась в таких анализах. Просто, спра­ ведливо оценив советскую власть как хамскую, она из это­ го и выводила все свои умозаключения. Но в жизни, как известно, не все так логично вытекает одно из другого, и добрая женщина была не во всем права. Во всяком случае, несмотря на большое количество фиктивно образованных людей (что опасно в социальном смысле), мы теперь дале­ ко не последняя по образованности страна (в мире вообще с этим не густо) .

Но детвору она любила и немецкому языку обучала иг­ раючи, весело и увлекательно. В школе у меня потом был французский. К немецкому я вернулся только в эвакуации, в девятом классе (проходили там, правда, курс седьмого), и мне вполне хватало знаний, полученных от Елены Вла­ димировны. Ведь тогда, до школы, я вполне уже умел слу­ шать и понимать немецкие детские сказки про злых и доб­ рых разбойников. Правда, в Вене, с которой началась моя эмиграция, моего немецкого хватало только на то, чтоб задавать вопросы и быть понятым, на понимание ответов его уже не хватало. Но тут уже виной время, годы, отвычка, но не Елена Владимировна .

Вряд ли она и раньше принадлежала к интеллектуаль­ ным верхам, но интеллигентность ее была вполне доброт­ ной. И это прикосновение в детстве через нее к тому почти исчезнувшему миру, который она, потеряв его из виду, все же в себе несла, — безусловно, было благотворно. Много всяких разных людей проживало еще тогда в многонацио­ нальном Киеве. Быть бы взрослей — запомнить бы. Но все­ му свое время, всякой памяти тоже .

Как и большинство моих сверстников, 1 сентября 1933 го­ да я тоже пошел в первый класс. Вернее, в первую группу — тогда это еще так называлось. Слово «класс», отмененное как принадлежность старой царской гимназии, было вос­ становлено в правах год или два спустя .

Это был мой первый выход из семьи в судьбоносную эпоху, судьба которой, тем не менее, уже была решена за­ долго до этого дня .

До войны 73

Начальные классы школа и двор —

Мои первые школьные годы совпали с началом сталин­ ской эпохи. На моих глазах Сталин, если судить по смене газетных титулов, превратился из верного ученика Ленина в отца народов, гения всех времен, корифея всех наук и вождя всего прогрессивного человечества. А потом столь же централизованным порядком он стал понижаться в чине — превратился только в выдающегося марксиста, причем допускавшего серьезные, даже мешавшие «нашему делу»

(но для марксиста, по-видимому, все же простительные) ошибки, как то: безграничное тиранство, низкое ковар­ ство, брутальную жестокость и массовое душегубство. Но это «понижение» произошло уже в другую эпоху. Теперь мне даже странно, что вся фантастика сталинщины продолжа­ лась (если не считать рубежной, еще более фантастичной и страшной коллективизации) меньше, чем двадцать лет. Это был очень долгий срок. Я пережил Сталина на тридцать восемь лет, но все равно мне кажется, что эти двадцать лет были длинней. Так же как непомерно длинными казались и кажутся годы гитлеризма, а их и всего-то было двенадцать .

Наверное, потому, что каждый день этих лет нес особую тяжесть, тяжесть осознанного или неосознанного стыда, от которого не спасал никакой восторг, никакая «преданность делу» .

Впрочем, когда я переступил порог школы, Сталин ре­ комендовался еще только первым среди равных, а это еще не требовало от нормальных людей большого насилия над здравым смыслом. Мы ведь и о нем, и об остальных «рав­ ных», как и об отношениях между ними, имели смутное представление. Еще ведь и «съезд победителей» не опреде­ лил судьбу своих делегатов, и Киров был жив, хоть я и не подозревал о его существовании. В жизни партии времена эти были еще сравнительно идиллическими (уже с политизоляторами и ссылками для оппозиционеров, но еще без того, чтобы их расстреливали). В жизни страны, т.е. всех ос­ тальных людей, они уже давно не были такими. Но люди — жили .

Самые отвратительные тирании держатся еще и на том, что люди не могут прекратить или отложить свою жизнь, в Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи том числе и ее радости, особенно если этих радостей не­ много. Страшные и точные слова Марины Цветаевой: «Есть времена, где солнце — смертный грех! Не человек, кто в наши дни — живет» — не могут и, наверно, не должны служить руководством к действию для большинства людей, но все же неопровержимы. Ничего не поделаешь, даже че­ стные и отзывчивые люди продолжают жить и тогда, когда на их глазах убивают и морят голодом других людей, когда им лгут в глаза, когда, исходя из того, что составляет их личность, им вроде бы следовало на месте сгореть от стыда .

Некоторые и сгорают. Но до конца — немногие. Большин­ ство же таких людей все же остается жить, и стыд этот, продолжая лежать тяжестью на сердце, постепенно теряет свою остроту. Во всяком случае — до времени .

Остальные же обычно ко всему происходящему отно­ сятся как к данности, как к неотвратимым, не ими создан­ ным реалиям жизни, в которой им надлежит существовать .

И пусть на улицах трупы крестьян, все равно городские девушки из семей, получающих скудные, но все же позво­ ляющие выжить пайки, будут пробегать мимо них на свида­ ния, и то, что связано со свиданием — «придет не придет» и «что скажет», — будет в тот момент волновать их гораздо больше, чем эта ставшая привычной деталь пейзажа .

Да и вообще в основном люди будут заняты бытом. И средний человек, который достал и принес семье кило­ грамм кетовой икры (тогда она была очень дешевой и вос­ принималась как не лучшая замена настоящей пищи), бу­ дет очень доволен собой и жизнью. Это печально, но, на­ верное, простительно, ибо он непрерывно занят спасени­ ем семьи, а решать вопросы более широко у него нет ни возможности, ни времени. И тем не менее, когда дело на­ чинает касаться круга его обычной жизни, он (далеко не каждый, но все же) может подчас вести себя достойней многих из тех, кому это, так сказать, «положено по штату» .

Когда раскулаченный отец поэта А.Т.Твардовского убе­ жал из ссылки, где был обречен на не очень медленное умирание, он, не имея документов и права жительства в своей стране, т.е. будучи прокаженным, пришел к своему двоюродному брату, жившему в Смоленске. Тот не вдавал­ ся в рассуждения, не выговаривал родственнику за то, что ставит его в затруднительное положение, а просто попро­ До войны 75 сил его чуток подождать в передней, и через минуту вынес оттуда не что-нибудь, не кусок хлеба даже, а паспорт! Свой собственный неподдельный паспорт, и со словами: «На, Тришка, живи!» — отдал его пришедшему (двоюродные бра­ тья были ровесниками и походили друг на друга внешне) .

Не мог он не понимать, что тому терять уже нечего, а он может потерять все — то есть то немногое, но существен­ ное (право жить на свете), что имел и что отличало пока его самого от опасного гостя. Понимал, но думал не об этом, а о том, что человека жизни лишили. И вернул ему жизнь, рискуя своей. «Душу свою задруги своя», — но вряд ли эти слова тогда пришли ему в голову. Жалко стало чело­ века, вот и все. «На, Тришка, живи». Эти слова одни пере­ вешивают все «пылания» и мудрствования мировой интел­ лигенции, приведшие к необходимости их сказать .

«На, Тришка, живи!» — это даже не протест, это есте­ ственное и трезвое отрицание той страшной вивисекции, которой подвергали тогда простых людей России. Над все­ ми комсомольскими энтузиазмами, над всеми барабанами юных пионеров, над всеми историческими необходимостя­ ми, обезоруживавшими душу и совесть даже честных лю­ дей, — отъединенный от всего этого голос человечности и достоинства: «На, Тришка, живи!»

Кстати, в любой нормальной жизни (а сегодня и в на­ шей) передача паспорта другому лицу и проживание под чужим именем было бы делом отнюдь не вызывающим со­ чувствия. Это было бы against Law (против закона), что в англо-саксонских странах звучит и как моральное осужде­ ние (вроде как «против уговора»). А по существу этот «про­ ступок» даже героическим назвать остережешься, чтоб не обесценить — ибо он на большее тянет .

Кстати, в тогдашнем СССР, если б это открылось, этот «проступок» расценили бы отнюдь не как нарушение како­ го-то там Law (кого оно тогда интересовало!), а как откры­ тое пособничество классовому врагу и контрреволюции .

Одного моего знакомого исключили из партии только за то, что он, когда случались деньги, посылал небольшие переводы раскулаченному отцу — это было «романтичес­ ки» квалифицировано как «экономическая поддержка ку­ лачества». А тут паспорт! Дело вообще пахло заговором. Дек­ ламация требует жертв .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи Странно сознаваться, но то, что в этом году я наконецто пошел в школу, было для меня гораздо более крупным фактом одна тысяча девятьсот тридцать третьего года, чем все его страшные и судьбоносные события. Этого я ждал «долгие годы», и вот я держу в руках новый, роскошный, блестящий клеенчатый ранец, у меня уже есть пенал, руч­ ка и карандаши. Нет у меня только тетрадей и учебников — в открытой продаже они появятся чуть позже, когда будет объявлена «большевистская забота о детях» и, что «жить стало лучше, жить стало веселее». А пока их выдают только в школе. Но и без книг и тетрадей я преисполнен сознания своей значительности и взрослости. В общем, чувствую то, что все дети перед первым в их жизни звонком. Это вполне естественно и об этом теперь было бы даже очень мило вспоминать, если бы жизнь за окном была хоть отчасти естественной. Если бы «за кадром» не оставались сотни ты-, сяч других детей, по воле власти лишившихся родителей или загубленных вместе с ними — отчасти у меня на глазах .

Если бы многие из них из своего горького опыта (голода, беспризорности, равнодушия к ним окружающих) не вы­ носили сейчас убеждения, что никаких устоев, справедли­ вости и милосердия не существует, и не шли бы потом в уголовники. Я их потом встречал, сильно не одобрял, но очевидную связь между тем, что делали они и что сделали с ними, ощутил много позже .

Конечно, сентябрь тридцать третьего все-таки не сен­ тябрь тридцать второго. Трупы с тротуаров убраны, стоят длинные очереди за «коммерческим» (не по карточкам) хлебом. Но ведь и в сентябре тридцать второго дети этого непосредственно не задетого большинства так же готови­ лись к школе и испытывали то же радостное волнение. Ка­ кое, не понимая, что это грех, испытывал и я, когда пого­ жим утром I сентября этого страшного года, в толпе своих будущих, говоря по-нынешнему, одноклассников во дворе 95-й средней школы города Киева ждал выхода учителя, который должен был впервые ввести нас в школу. Кажет­ ся, школа еще была неполной средней — восьмые, девя­ тые и десятые классы тогда только появлялись .

Пристрастный взгляд заметит, что в результате всяких циркуляций и комбинаций количество русских школ в рай­ оне и их удельный вес росли. Это обычно расценивается До войны 77 как лишнее доказательство насильственной русификации Украины. Не отрицая самих попыток сталинской русифи­ кации, вернее унификации, особенно проявившихся в вар­ варской подгонке украинской лексики и грамматики под русские, я все-таки отрицаю, что увеличение количества русских школ связано с какой бы то ни было насильственностью. Наоборот, насильственность в этой отрасли прояв­ лялась до этого, когда рост количества русских школ в та­ ких городах, как Киев, искусственно сдерживался, когда детей насильственно впихивали в школы в зависимости от происхождения родителей, но без всякой зависимости от их желания: украинцев — в украинские, русских — в рус­ ские, евреев — в еврейские, поляков (в Киеве до тридцать седьмого существовало значительное польское меньшин­ ство) — в польские .

Между тем Киев в целом был тогда русским городом, и большинство киевских родителей, в том числе и украинс­ кого происхождения, хотели отдавать детей в русские шко­ лы. Этому способствовали три фактора: то, что русские школы открывали широкие возможности в масштабах всей страны, а не только Украины, традиционное представле­ ние о более высоком качестве образования на русском язы­ ке и...просто обаяние русской культуры, к которой многие люди украинского и всякого иного происхождения тоже тяготели. Возможно, факт этот неправомерен, возможно, интересы национального становления требуют и оправды­ вают такое насилие (я в этих вопросах не специалист, и эта логика мне недоступна), но насилием над волей людей оно от этого быть не перестает. Я люблю украинский язык и мно­ гое, на нем написанное, я отнюдь не желаю исчезновения украинской культуры и не верю в него. Но насилие как сред­ ство утверждения какой-либо культуры кажется мне делом не только нечистым, но и нелепым .

То же я могу сказать и об еврейских школах. Ничуть не отрицая существования в доперестроечном СССР государ­ ственного антисемитизма, я тем не менее утверждаю, что сетования некоторых еврейских активистов на то, что ев­ рейские школы в СССР были закрыты насильно, лишены всяких оснований. Они исчерпали себя сами — во всяком случае в больших городах — еще тогда, когда любое прояв­ ление антисемитизма было сопряжено с неприятностями .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи Но это все сегодняшние мысли. А тогда, хоть моим язы­ ком всегда был русский; меня мало беспокоило, что шко­ ла, в которой я начал учиться, вся, кроме нескольких на­ ших классов, — украинская. По-украински я читал так же хорошо, как по-русски и вполне понимал устную речь — так что на общешкольных мероприятиях никакого комп­ лекса не испытывал .

Мои школьные переживания были совсем другого рода и никак с национальным вопросом связаны не были. Про­ сто в первом классе мне нечего было делать. Читать и счи­ тать я научился сам задолго до школы, а начальную пре­ мудрость письма, правда так и не научившись красиво и чисто писать (чего по природной несклонности и теперь не умею), я освоил под руководством Елены Владимировны .

Вряд ли такая просвещенность хорошо отражалась на моем поведении в классе, и учитель договорился с матерью, что меня будут пускать в школу как можно реже. Была еще воз­ можность перевести меня во второй класс, но какие-то умники уговорили мать «не перегружать ребенка». В резуль­ тате я целый год бездельничал, скучал и преисполнялся сознания собственной исключительности. Потом было до­ вольно трудно войти в нормальный рабочий ритм .

В такое положение попадают иногда эмигрантские дети в Америке. Программы большинства американских школ настолько облегчены по сравнению с советскими, что даже наши аутсайдеры на первых порах чувствуют себя здесь пе­ редовиками. Разумеется, это только стимулирует их при­ родную беспечность, и очень скоро они опять прочно за­ нимают свое законное место — уже применительно к ново­ му уровню. Аутсайдером я не был и не стал, но некоторые неприятные открытия на свой счет (в том смысле, что я вовсе не такой абсолютный молодец, которому любое дело — раз плюнуть) сделал. Не скажу, чтоб мне все это было без­ различно (мать накачала меня амбициями), но в целом я примирился с этим спокойно .

Я не очень люблю вспоминать эти годы, ибо не очень нравлюсь себе в этом нежном возрасте: с неловкостью во всех проявлениях и неловкими попытками компенсации и самоутверждения, с абсолютно или относительно безосно­ вательной уверенностью, что отношусь к высокому и бла­ городному интеллигентному обществу. Помню, как классе До войны 79 во втором внутренне претендовал я на выборную должность санинспектора (кажется, так это называлось). Не то, чтоб мне так уж хотелось проверять одноклассников на вши­ вость или на предмет чистоты их рук, ушей и шей, в чем эта должность состояла, но просто жажда престижа заеда­ ла, а я знал, что никакая другая должность мне явно не светит. На эту же я по моим тогдашним понятиям имел все права, поскольку был «из семьи врача» (тогда это было еще престижным и просто культуртрегерским положени­ ем). Но — к величайшему моему удивлению и огорчению — «не обломилось»: не выбрали .

К этому же времени относится и начало моей литера­ турной деятельности. Выразилось оно в плагиате. Но рас­ сказ о том, как случилось это грехопадение, требует неко­ торой предыстории .

Еще в дошкольным возрасте в летнее время посещал я дневной пионерский лагерь (или санаторий) в полусельском районе уже упоминавшейся Демиевки (тогда Сталинки), куда моя мать как детский стоматолог демиевской по­ ликлиники откомандировывалась на лето. В этом лагере шла интенсивная культурная жизнь, расцветала «художествен­ ная» самодеятельность. Там я впервые увидел пусть самоде­ ятельный, но все же драматический спектакль. Я был по­ трясен. До этого я уже был один раз в оперном театре (на балете Феранжи», кажется, Глиера), но впечатление было несравнимо. Даже то, что спектакль был революционным и на сцене иногда постреливали, не могло искупить для меня того, что на сцене только двигались, а не разговаривали, в результате чего даже главное для меня тогда — кто здесь красные, а кто белые — понималось смутно .

А тут все было по-настоящему, все понятно и ясно. И, главное, в ролях, преображенные, выступали ребята, хоть и более взрослые, чем я, но знакомые — те же самые, ко­ торых я знал в жизни другими, обычными. Правда, обая­ ние театральности (пусть весьма приблизительной) застав­ ляло заглатывать как само собой разумеющееся, и его «идей­ ное содержание», точнее внушение — это была обычная антикулацкая агитка тех лет. Но здесь она была — театром .

В этой атмосфере самодеятельности (я завидовал всем, кто имел отношение к этому «театру») и встретил я сына маминой коллеги Яшу, который был на три года старше Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи меня. Отличие его от всех прочих, кого я знал до сих пор, состояло в том, что он сочинял стихи. То, что стихи сочи­ няет не небожитель, а обыкновенный мальчик, буквально потрясло мое воображение. А когда на каком-то вечере он публично исполнил один из своих опусов под оригиналь­ ным названием «Привет новому учебному году», он своей складностью привел в восторг и меня, и всех вокруг .

Никакого пристрастия к стихам у меня тогда не было .

Конечно, я еще помнил стихи из детских книжек, и вооб­ ще первой прочитанной (действительно прочитанной, а не запомненной наизусть по картинкам) книжкой была маршаковская «Почта». Но после того как я прочел «Малень­ кий оборвыш» Джеймса Гринвуда (фамилию автора узнал только недавно, тогда я такими привходящими обстоятель­ ствами не интересовался), т.е. первую в моей жизни «на­ стоящую» и, как мне тогда казалось, толстую книгу, я сти­ хи читать перестал, сочтя, по-видимому, что это для ма­ леньких. Проза была не в пример увлекательней. Правда, очень меня заинтриговал Пушкин, но не «Сказкой о золо­ том петушке», которую прочел сначала (сказками я тоже перестал интересоваться), а подписью под его портретом в отрывном календаре: «родился А.С.Пушкин — величайший русский поэт». Если б еще просто «великий», а то — «вели­ чайший»! Вероятно, это слово возбудило во мне некую тщеславную мечту — прославиться в деле, о котором и пред­ ставления не имел. В наш век культурных революций со многими это и во взрослом состоянии случается .

Яшины стихи меня поразили тем, чем любые стихи по­ ражают тех, кому они абсолютно не нужны: в них было все как надо, как у больших, можно сказать, как у того же Пушкина (в таком же «прочтении»). Это меня настолько потрясло, что я эти стихи запомнил — благо память была свежая. Это меня и погубило. Но не сразу, а чуть позже, когда я, по-видимому, был в первом классе и, как уже знает читатель, навещал школу только изредка .

Тогда я часто посещал странное детское учреждение под названием «дневной санаторий» — нечто вроде современ­ ной группы продленного дня. Но относилась эта продленка не только к той школе, при которой находилась (хотя по­ началу была создана ею для себя), а к обширному району .

Летом учреждение переезжало на уже упоминавшуюся МереДо войны 81 Панову гору, находившуюся в квартале от его основной базы, и функционировало весь день в качестве городского пио­ нерского лагеря .

А база эта, школа №33, помещалась на Кузнечной, чуть ниже Жилянской и, к слову сказать (хоть это не имеет от­ ношения к тому, о чем я сейчас рассказываю, а только к колориту тогдашнего Киева), еще была целиком еврейской .

Наверное, должен был быть еврейским и находящийся при ней дневной санаторий (но не лагерь на Черепановой горе) .

Какое-то время он и был еврейским, и рудименты этого я еще застал. Руководительниц именовали «хавэртэ» (женс­ кий род от обращения «товарищ»): «хавэртэ Рая» и «хавэртэ Шифра». Но при мне принимал этот санаторий детей не только из еврейских школ и, естественно, не только из еврейских семей. И поэтому звать их можно было и по-рус­ ски: «товарищ Рая» и «товарищ Шифра» Но традиция заса­ сывала, и словом «хавэртэ» часто пользовались даже те, кто больше ни слова по-еврейски не знал. Тем более что и «товарищ» в данном контексте звучало как-то не по-русски .

В русских школах учителей звали традиционно по имениотчеству, а по имени только пионервожатых, но и тех без «товарищ» — «Нина», а не «товарищ Нина». Эти обраще­ ния так и не перешли одно в другое, а оба сошли на нет, став анахронизмом .

Время быстро и круто менялось. Но и без всяких пере­ мен жизнь в этом санатории («шенаторке», как произно­ сил завхоз школы Берман, ведавший и этим заведением) шла по-русски. Даже аборигены, ученики еврейской шко­ лы, между собой в быту общались по-русски. Их никто не заставлял, но ведь они жили той же жизнью, что и все другие — только уроки готовили на другом языке. Это было рудиментом, и постепенно сама еврейскость этой школы становилась рудиментом. Я это знаю доподлинно, но об этом позже. Не стоит забегать вперед на 5—6 судьбоносных лет .

Сейчас я упомянул об этой школе только в связи с «шенаторкой», ибо именно там произошло мое грехопадение .

Произошло оно так .

Однажды — дело было в сентябре — всем объявили о предстоящем выпуске стенгазеты и призвали сдавать заметки и другие материалы. Безусловно, чего-то ждали и от меня, как от местного книгочея, и я обещал написать стихи. Соб­ ственно, с чего я взял, что я это умею делать? Не знаю, Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи но, вероятно, оттуда же, откуда лет в пять я был уверен, что умею починять электричество. Но тогда взрослые толь­ ко посмеивались над этой моей уверенностью, а теперь от­ неслись к ней вполне серьезно. И я взялся. Вероятно в смут­ ной надежде, что, поскольку, как все признавали, я маль­ чик способный и развитой, находящийся в интимных от­ ношениях с культурной сферой, на меня в процессе рабо­ ты что-то снизойдет. Но — не снизошло. Вечером дома я быстро убедился, что никаких стихов мне не написать. Я был в отчаянье. Ведь я так уверенно обещал принести их завтра в полдень: дескать, что нам такие пустяки. И вот на тебе — так опозориться! Настало утро, светило солнце, а стихов не было. И тут сами собой написались Яшины .

Нет, в отличие от Василия Журавлева, напечатавшего под своим именем ахматовские стихи, мне ни на секунду не показалось, что эти стихи — мои. Я знал, что делаю, но, ужасаясь самому себе, делал — не мог остановиться. И от­ дал их в стенгазету. Триумф был полный — у редакторов и читателей вкус был не лучше моего. Мной восхищались, меня хвалили, а я не знал, куда деться. И я начал остерве­ нело писать стихи — с благородной целью написать не хуже и хоть как-то оправдаться. Хоть перед самим собой .

Нет, ни этот факт, ни эти старания не имеют никакого отношения к истокам моего творчества. Оно началось со­ всем с других стихов, тоже плохих, писавшихся по другой причине. Но к биографии моей этот факт и все с ним свя­ занное — отношение имеет .

Честолюбивые мечты моей матери оказались несбыточ­ ны. Учился я неплохо, но отнюдь не блестяще, весьма не­ ровно. По чтению у меня неизменно были «очень хорошо»

(потом «отлично», теперь «дореволюционная» пятерка), но по письму мог случиться и «неуд» («неудовлетворительно», потом «плохо» или «очень плохо», теперь — двойка или единица). Писал я грамотно, но грязно и не без клякс (я и сейчас, к сожалению, пишу немногим лучше). Я не только не стал первым учеником, но ни разу в жизни не был даже отличником — за исключением весенней сессии 1947 года, когда я кончал второй курс Литературного института. Но тут я, видимо, схватил что-то «не по чину». И вскоре был арестован. Но в те годы, о которых идет речь, я был весьма далек от нарушения этих предопределений .

До войны 83 Сталкивался ли я тогда со страшными проявлениями начинавшейся сталинской эпохи? Безусловно, сталкивал­ ся, даже становился от этого в тупик, но вряд ли сознавал это: и сами проявления, и то, что становлюсь из-за них в тупик. Как мало сознавал те перемены в атмосфере време­ ни, которые тоже, как ни странно, несмотря на возраст, чувствовал. Хорошо помню, например, убийство Кирова .

Разумеется не само убийство, а то, как оно прозвучало .

Учился я тогда, как сказано выше, во втором классе. От кого я услышал, что в Ленинграде враги убили какого-то вождя (все руководители еще назывались вождями), — не помню, тогда еще даже радиотарелки не совсем вошли в быт. На следующий день все газеты вышли в траурной кай­ ме. В центре — портрет незнакомого мужчины. Это было странно. Мальчик я был начитанный, и имена и портреты главных вождей были мне хорошо знакомы. А об этом я слышал впервые. Подозреваю, что большинство людей вок­ руг знали о нем тоже довольно мало, хотя в областях, где он работал, как я понял потом, он был популярен. Он во­ обще умел быть популярным. Видимо, Сталин, начисто лишенный этого дара, отнюдь не лишнего для политичес­ кого деятеля, не очень заботился о том, чтоб за пределами этих областей было известно имя этого «верного сталин­ ца», впоследствии убитого им .

Были ли у Сталина личные основания для этого? Внеш­ не — нет. Широко известно, что именно Киров на какомто из съездов специально знакомил партию с необыкно­ венными личными (а всего личного ему как раз всегда и недоставало) качествами и заслугами перед ней ее вождя .

Но в то же время мне известно от очевидца, что, приезжая по делам в Москву, Киров в кругу друзей определял эти заслуги и качества совсем иначе. По всей вероятности, его выступление на съезде было очередным ходом во всегда нечистой верховной внутрипартийной игре. И глупым. Ибо что другое, а «игры» Сталин понимал .

Впрочем, и сам Киров, хоть он и стал жертвой Стали­ на, на особое сочувствие претендовать не может. Как и вся «старая гвардия», он заигрался уже давно. Как я читал в эмигрантской печати, именно он в начале тридцатых во имя выполнения планов сева заставлял новозагнанных кол­ хозников сеять чуть ли не по снегу. А ведь идиотом он не Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи был. Просто партия (ее верхушка), уже тогда почти полно­ стью зависевшая от Сталина, позволила ему втянуть себя в коллективизацию, в прямую войну с народом и больше нуждалась в политическом, а не экономическом эффекте «посевной кампании», в том, чтоб ее воля была непререка­ ема. Даже если сам Кирова в душе матерился, он это делал .

Он был связан необходимостью освящать общий грех, об­ щее преступление партии перед страной и народом, на этом и поймал его, его единомышленников и противников — всю «старую гвардию» — Сталин. Сам Троцкий до конца своих дней (до 1941 года) видел себя не вне партии, а только лидером ее оппозиции .

Освятив подлость и грех как метод, как они могли наме­ тить этому границы? Конечно, сам Сталин нуждался в этом освящении для реноме, а не для личных душевных потреб­ ностей — он обладал всей полнотой этих подлых качеств изначально, а не от идеологии. Поэтому именно он, а не они, стал реальным воплощением большевистской победы .

Только он пошел дальше — мифилогизированной волей партии, подмяв ее, он освятил свою собственную, точнее, собственные амбиции, которым заставил служить уже не только партию, а и раздавленную ею перед этим страну. Но предоставила ему эту возможность сама «старая гварлия». В том числе и в первую очередь сам Киров .

Однако кто об этом тогда думал? Повсюду происходили многочисленные митинги, на которых все выступавшие говорили о тяжести понесенной утраты, а также клеймили гнусных убийц и требовали выжигать их каленым железом .

Об утрате говорилось так, словно все знают, о ком речь .

Всенародная скорбь была явно организованной .

Конечно, ни масштаба, ни смысла происходившего я тогда не понимал. В том, что враги убили пролетарского вождя, ничего для меня противоестественного не было. На то и враги. А наше дело — их поймать и расстрелять. Все ясно. Удивляло, что этой естественной вещи все вокруг тре­ буют так горячо. Разве кто-нибудь против? И хоть я тогда не мог понять ни фальши, ни организованности скорби, но некоторую неувязку все же чувствовал. Это не было четким отношением к вещам — да и откуда оно в таком юном, естественно-конформистском возрасте? — но это было нео­ сознанным смущением, которое я бодро подавлял, прони­ До войны 85 каясь общим настроением, но все же испытывал. Нет, я не ставил что-либо под сомнение — совсем наоборот, — но в глубине души все же не откликался ни на авантюрный сю­ жет, ни на всеобщее возмущение. Запечатлелся один из ло­ зунгов: «КАК ЗНАМЯ БЕРЕЧЬ ВОЖДЕЙ!» Почему запом­ нился? Ведь не мог же я понимать, что это под шумок про­ таскивается уравнение (а потом замещение) знамени (идеи, смысла) вождями, а потом и почти единственным, остав­ шимся незапятнанным ВОЖДЕМ. Однако же врезалось .

Врезался в память и такой случай, произошедший со мной второго или третьего декабря. Было это, кажется, на последнем этаже школы, где помещался наш класс, после уроков (мы учились во вторую смену). Уроки уже кончи­ лись, все ребята спустились вниз — то ли домой, то ли на митинг по поводу злодейского убийства. Я замешкался. С криком «Киров! Киров!» гоняю по пустому коридору най­ денный только что обрывок газеты с портретом убитого вождя. Это не было ни протестом, ни кощунством — только странным экстазом, которому часто подвержены дети пос­ ле того, как им некоторое время пришлось сидеть непод­ вижно. А тут еще это слово «Киров» у всех на устах, и сей­ час будет митинг на эту тему. Так что у возбуждения моего несколько причин, и я минуты две самозабвенно предаюсь этому странному занятию. Пока в пустом коридоре меня вдруг не увидела учительница параллельного украинского класса. «Ты что делаешь? Немедленно перестань!» — закри­ чала она испуганно. И стала мне что-то внушать. Смысла этого внушения я не помню, но помню отчетливое ощуще­ ние, прямо-таки дуновение опасности, от которой она хо­ чет меня уберечь этим внушением .

Тогда учителя в целом еще были порядочными людьми .

И я почувствовал, что этот мой поступок (да и не посту­ пок, а просто экстатическое действо), не имевший ника­ кого отношения ни к политике, ни к Кирову (не радовался же я его смерти), может быть кем-то как-то так истолко­ ван, что я внезапно окажусь не самим собой, а кем-то пря­ мо противоположным себе, врагом революции. И никому уже не смогу доказать, что это не так. Естественно, я так не формулировал, но чувствовал именно это. Я впервые стол­ кнулся с неприкрытой бессмыслицей, исходящей от взрос­ лых, которой сами взрослые боятся. И пусть не умом (а, Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи может, уже и умом тоже) понял, как опасно давать повод для ложного истолкования своих поступков — эту первую заповедь подданных тоталитарного государства. Она была достаточно убедительна тогда еще и потому, что вполне гармонировала с организованной скорбью по человеку, самое имя которого вчера еще мало кто знал. С этой точки зрения мой легкомысленный поступок и впрямь был пре­ ступен. Он не принимал и разрушал создаваемую властью атмосферу всеобщей скорби и единения в ней .

Примерно в это же время я оказался рядом уже с насто­ ящей трагедией, связанной с упомянутыми выше чертами времени. Началась она вовсе не как трагедия. Однажды, когда мы уже учились во втором классе, у нас появился новень­ кий. Невысокого роста, коренастенький, аккуратный, весь какой-то собранный, но мягкий и скромный, он произвел на всех очень приятное впечатление. Я помню далеко не всех одноклассников той поры, но его, с которым про­ учился всего несколько месяцев, запомнил на всю жизнь .

Он был первым в моей жизни другом. Звали его Владик Федченко .

Сошлись мы с ним на том, что оба не были драчунами и оба любили читать книжки. Жил он с отцом, матерью и тетей недалеко от нас, на улице Боженко (бывшая, а, мо­ жет, уже и нынешняя, Бульонная) в одноэтажном дере­ вянном домике, вход со двора. Дорога к нему была моим первым экскурсом по Владимирской в сторону обратную Жилянской, туда, где стояли невзрачные домики, в райо­ не этих домиков она под большим углом сворачивала на­ право, как бы параллельно Жилянской. Но не сразу парал­ лельно, ибо параллельно Жилянской пересекала ее Совская (теперь Физкультурная, которая вела от товарной станции, (по Совской были проложены пути и стояли пакгаузы) к той же Большой Васильковской, и дальше мимо построен­ ного на южной границе Центрального стадиона, после вой­ ны Дворца спорта (оттого и Физкультурная) к тем же Че­ репановым горам. Владимирская же каким-то образом, для меня непонятным, становилась параллельной Жилянской чуть позже, где она становилась Деловой, тоже выходив­ шей к Большой Васильковской. Улица Боженко отходила от Владимирской незадолго до Деловой и по ней ходил трамвай №10 — на Демиевку. Этот трамвай кружил вокруг До войны 87 нас. С Марино-Благовещенской сворачивал на Большую Васильковскую, оттуда на Деловую, оттуда на Боженко .

Когда я подрос, тарифные участки отменили, и мы сади­ лись на него на углу Маринской и нашей. Хотя подозреваю, что до Бульонной нам было даже ближе. После войны трам­ вай №10 проходил уже мимо наших окон .

Домик, где жили Федченко, стоял на Боженко, недале­ ко от угла Владимирской, впрочем, скорей Деловой, ибо на левой стороне. Мы часто бывали друг у друга. Из визитов к нему я сделал открытие, что и в одноэтажных домиках могут быть вполне городские квартиры, чего я не представ­ лял. Однако рассказ мой не об этом. Родители Владика и его тетя были молодыми, красивыми, интеллигентными и де­ ликатными людьми. В доме всегда что-то писалось, чита­ лось, обстановка была спокойная, рабочая, встречали меня приветливо, играть нам не мешали. В общем мне бывать у них нравилось .

Но очень скоро — дневников я тогда не вел, но думаю, что осенью 1935 года — стряслась беда. Владик не пришел в школу. Это меня очень огорчило, ибо мы накануне с ним наметили какие-то планы на сегодняшний день. И удиви­ ло — я знал, что вчера вечером он был совершенно здоров .

Но мало ли что бывает, и после школы я, несколько встре­ воженный, отправился навестить его. Но, к моему удивле­ нию, я против обыкновения не был к нему допущен. Обычно столь любезная его тетя на этот раз была суха и непреклон­ на. «Нет, к нему нельзя! Нет его», — односложно отвечала она, загораживая вход. Домой я вернулся обескураженный и обеспокоенный. Что меня беспокоило? Что я понимал?

Что-то все-таки, видимо, понимал .

Увидел я Владика только на следующий день на боль­ шой перемене. Он стоял в коридоре, окруженный ребята­ ми, и заливался слезами. Добиться от него, в чем дело, я так и не смог. Ни на какие вопросы он не отвечал.

И тем не менее не знаю, откуда, как и почему, но я сразу все понял:

и то, что произошло, и то, какая сила вмешалась в судьбу этой приятной мне семьи. И почему Владик никогда не рас­ пространялся о ее прошлом — я тоже понял .

Как ни странно, я всегда смутно чувствовал, что эту семью окружает какая-то тревожная тайна, и она была на­ столько безусловна, что я, отнюдь не отличаясь природной Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи тактичностью, ни разу не задал Владику ни одного вопроса о том, где и как они жили раньше. И я им сочувствовал, хотя «барабаны эпохи», над которыми смеялся даже Кор­ нейчук (в пьесе «Платон Кречет»), звучали еще в моей луше достаточно громко, и я вроде бы не должен был сочувство­ вать людям, преследовавшимся революционной властью .

Для меня совершенно было ясно, как ясно и теперь, что приехали они из ссылки, а теперь отца опять арестова­ ли, и Владику с матерью надо опять куда-то уезжать. Я и теперь не знаю, за что они преследовались. На людей «с раныиего времени», преследовавшихся за происхождение, каких я потом много встречал в ссылке, на пересылках и в эмиграции, они не походили по общему очерку. Возможно, они были участниками партийных оппозиций, но скорее — относились к остаткам молодежных социалистических (мень­ шевистских и эсэровских) групп начала двадцатых, о ко­ торых и самая память к тому времени была фактически вы­ травлена. А ведь они существовали. Судя по времени их оче­ редного ареста, они имели отношение к одной из этих ка­ тегорий. Может, их привлекли по делу СВУ (Спёлка вызво­ ления — Союз освобождения — Украины) — никогда не существовавшей организации, за участие в которой пост­ радало множество украинских интеллигентов (часть прове­ ли через открытый процесс). Но вряд ли. Те были все укра­ инской культурной ориентации, а эти мальчика послали в русскую школу. Потом тех привлекли тогда впервые, а за Владиком ощущался долгий опыт .

Не знаю, какими были тогда их взгляды и как бы я от­ несся к ним сегодня, но в те времена, которые наступали и в которые мне пришлось жить, вообще почти не встреча­ лись люди, осмеливавшиеся иметь свои собственные поли­ тические взгляды. А ведь к «политике» относили все — не­ посредственное возмущение тем, что проделывали над кре­ стьянами, например. Даже при полном отсутствии интере­ са к политической деятельности и программам .

Я до сих пор не знаю, кем были родители Владика. Но в том, что они относились к гонимым (и гонимым к этому времени уже давно), у меня нет никаких сомнений. И не было их тогда. Я об этом не думал, я это знал. И сочувство­ вал. И ни разу ни при каких извивах моего внутреннего раз­ вития (а бывали всякие) я не подумал о них иначе, как о До войны 89 хороших людях. А это чего-нибудь да стоит. Возможно, та­ кое мое отношение к ним — отзвук разговоров, услышан­ ных дома, где о пострадавших и высланных по старинке уважительно говорилось как о «пострадавших за идею». Не знаю. Но думал я о них именно так. Как ни странно, при этом мое общее отношение к власти и к ее врагам остава­ лось прежним.. .

Почему? Как увязывалось одно с другим? Обычно людь­ ми моего поколения все дурное, исходящее от власти, ис­ толковывалось как творимое не ею, без ее ведома или даже против нее. Но в данном случае не было даже этого. Просто сохраняя полнейшую преданность советской власти, даже проникаясь романтикой ее беспощадности, я в то же время сохранял теплую память о Владике и его родителях, пост­ радавших от всего этого. При этом я о них мало знал, а нам всю жизнь внушалось: «Ты ему веришь? А разве ты знаешь всю его подноготную?» Я о них не знал не только «подно­ готной», но вот — верил. Верил общей атмосфере чистоты и порядочности, исходившей от этого дома, верил чистым и безутешным слезам Владика. До сих пор стоит он у меня перед глазами в углу школьного коридора, окруженный растерянными одноклассниками, и беспомощно плачет под грузом обрушившейся на него — который раз! — «чугунной беды» (А. Галич). Я так тогда и почувствовал: «который раз» .

Было в его горе особое, отделяющее от всех нас знание, которым невозможно было ни с кем поделиться — запре­ щено, да никто б и не понял .

Поколебать в нас тогда, в начале тридцатых, нашу вер­ ность революции и ее романтике не могли еще никакие факты, никакие дружбы. У этой власти был еще колоссаль­ ный кредит почти во всех слоях общества. Даже дети раску­ лаченных иногда воспринимали постигшую их участь как оскорбление их преданности революции. Этот странный идеализм помогал выстраивать полосы отчуждения вокруг тех, на кого обрушивался удар. Этот «идеализм», слава Богу, давно уже выцвел, задолго до перестройки. При Брежневе человека можно было замучить в лагере, напугать, даже натравить на него, если он пытался поднять голову, других (но не идеологически, а — «сидишь, как все, д дерьме, так без толку не чирикай), но отделить человека от других можно было уже только физически. Насилие все равно было под­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи лым и жестоким, но оно было и голым: мистики за ним не было никакой. Только грубая клевета на Сахарова, будто бы он хочет войны, имела некоторый успех — войны боя­ лись. Но и она носила индивидуальный характер и поддер­ живалась усложненной, дорогостоящей, но все равно фи­ зической изоляцией. Той незримой, но вполне ощутимой чертой, которая когда-то отделяла плачущего Владика от других ребят, отделить кого-либо уже было невозможно .

Потом зазвенел звонок. Владик, как мы его по неведе­ нию ни уговаривали, не пошел с нами в класс и... исчез из моей жизни. Как потом не раз на моих глазах исчезали из виду друг друга люди, успевшие сдружиться, а то даже и пожениться в лагерях, тюрьмах и ссылках, когда их забира­ ли с вещами на этап, равнодушно и безжалостно разрывая живые связи, и навек уводили неизвестно куда мучиться порознь. То, что это окажется не навек, не было известно ни уводившим, ни уводимым. Но тогда, с Владиком, это происходило на моих глазах в первый раз .

Я не знаю, как сложилась дальнейшая судьба Владика. В тот раз он наверняка приходил в школу за документами, потому что после ареста отца (а в том, что произошло имен­ но это, у меня не было и нет никаких сомнений) они с матерью должны были срочно уехать из Киева. Может быть, и самостоятельно — к родственникам, живущим в глуши, чтоб там затеряться, но скорее их, как часто тогда бывало, срочно отправляло в ссылку — с отцом или без него — само ГПУ .

А что с ним было дальше? Кто знает! Веер возможнос­ тей, который предлагала всем нам и особенно таким, как он, «наша великая эпоха», был чрезвычайно широк. Из ссылки он мог попасть в лагерь, сгинуть там или выжить .

Мог попасть на фронт, там прославиться или попасть в плен и в обоих случаях избежать или не избежать гибели .

Мог, попав в плен, остаться после войны за границей, а мог и вернуться домой, а дома опять попасть (за плен или по совокупности) в ссылку или лагерь, где тоже мог погибнуть или выжить. Мог и не попасть — я знаю и таких. Впрочем, при его «наследстве» это было почти исключено. Мог вы­ жить, пройдя через все эти испытания, а мог и умереть .

Но могла его жизнь сложиться и иначе. Свет не без доб­ рых людей, и могли ему разрешить поехать учиться (сам же До войны 91 он на первых порах ссыльным не был), и в конце концов, особенно после смерти Сталина, судьба его могла сложиться и благополучно. Но, доверяя памяти детства, я думаю, что при всех обстоятельствах он оставался порядочным и дос­ тойным человеком. Непохоже, чтобы звериная эпоха могла заразить его своей звериностью .

Впрочем, и большинство тех, кто тогда окружал его ра­ стерянной толпой в углу школьного коридора и кто навер­ няка казался ему счастливчиком, ожидала судьба немно­ гим лучшая, чем его собственная. Кто сравняется с ним «в правах» очень скоро, когда его — тоже через родителей — настигнет волна сталинских чисток (тридцать седьмого года), кто чуть позже погибнет на войне или в Бабьем Яре, кто будет вывезен немцами в Германию и долго будет дома счи­ таться человеком второго сорта, чей путь пройдет через Архипелаг ГУЛАГ .

Да и без этих крайностей — вот эту толстушку потом с детьми бросит муж, а эта с косичками так никогда и не выйдет замуж (ибо слишком много мужчин будет перебито на войне и погибнет в лагерях). В общем, время нас всех ожидало, как «в минуты откровенности» мужественно пи­ салось в доперестроечной печати, неласковое. Но откровен­ ность эта лукавая. Получается, что таким это время было как бы само от себя, а тоталитаризм, если и имел к этому отношение, то чисто страдательное. Между тем подлая же­ стокость этого времени — вся от него .

Владик Федченко вовсе не первый человек, который на моих глазах попадал в мясорубку сталинщины. Трупы на киевских улицах я ведь тоже видел. Сестра Рахилька и временный родственник-сионист тоже как-то входили в мое сознание. Но он был первым из таких людей, кто существовал для меня персонально — как личность, и уж никак не мог быть отнесен к каким-то «другим», не та­ ким, как я. Поэтому он так и врезался в мою память .

Но Владик Федченко был в каком-то смысле сбоем сце­ нария, хотя бы потому, что его исчезновение не было не­ заметным. И хоть он не сказал ни слова, только плакал, но все же не исчез совершенно безмолвно, дал если не по­ нять, то хотя бы ощутить ту черту, которой его отделили от нас. Другие исчезали, не сказав ни единого услышанного нами слова. Так исчезли, например, китайцы .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи Дело в том, что неподалеку от нас на углу Жилянской и Тарасовской (улица следующая после Владимирской по дороге к вокзалу) стоял четырехэтажный красный дом, населенный китайцами и называемый «китайским». Поэто­ му в школе было некоторое количество китайцев. В нашем классе их было двое, Коля и Женя, — кажется, брат и сестра. Учились они с нами с первого дня. Женя была обык­ новенной девочкой, мягкой и ироничной, Коля — обык­ новенным драчуном, быстро занявшим почетное место на «хулиганском» фланге нашего класса. В первый момент они вызвали некоторое любопытство, так как внешне отлича­ лись от всех остальных ребят, но поскольку говорили они по-русски так же, как мы, и вообще были обыкновенными детьми, это удивление быстро прошло. Они, как и мы все, стали органичной частью сообщества, которое называлось «наш класс» .

Но однажды мы явились в школу после летних каникул и обнаружили, что их среди нас уже нет. Исчезли китайцы и из других классов. Но поскольку впечатлений было мно­ го, как всегда бывает в начале года, и к тому же мы начали учиться в новой школе (дело было, следовательно, в чет­ вертом классе), то особого внимания мы на это не обрати­ ли. Всегда в начале года кто-нибудь не является — куданибудь переезжает, переводится и т.п. Видимо, и они пере­ ехали. То, что с ними вместе, по-видимому, переехало и все население «китайского» дома — а наша новая школа была расположена почти прямо против него — было тоже замечено и, главное, осознано нами совсем не сразу. Прав­ да, мы должны были заметить, что исчезла радость нашего детства — торговцы «китайскими фонариками и другими бумажными поделками, а также сластями, гулявшие до этого со своими лотками по всем улицам микрорайона. Но, с одной стороны, мы были в том возрасте, когда такими иг­ рушками уже подчеркнуто не интересуются, а с другой — тогда с улиц исчезали вообще всякие торговцы, что знаме­ новало собой переход к социиализму. Так что и это было в порядке вещей и не обратило на себя нашего внимания. А если б обратило? Мы бы (впрочем, как и взрослые) впол­ не удовлетворились «государственным» объяснением — дес­ кать, Киев слишком близок к границе. Хотя какую опас­ ность — даже по сталинской логике — могут представлять китайцы на западной (!) границе, понять трудно .

До войны 93 Впрочем, взрослым тогда, в 1937—1938 году, и без ки­ тайцев было о чем думать .

Так же незаметно выселили, а в значительной мере про­ сто пересажали по обвинению в шпионаже киевских поля­ ков. Просто вдруг исчезли с тумб и стендов афиши польского театра. Правда, я не думаю, что от них «очистились» столь абсолютно, как от китайцев, ибо их не так легко отличить .

Вместе с поляками выслали и униатов. Но об этом я не знал, не знал даже, что такие существуют. Увидел я их (ду­ маю, что это были они) впервые на Урале, где они состо­ яли в трудармии — нечто среднее между концлагерем и стройбатом, куда их, как немцев и представителей других наций брали вместо армии из местностей, куда их году в тридцать седьмом выслали из приграничных (имеется в виду старая граница) районов Украины. Я был очень удивлен, что их все вокруг, да и они сами себя, называли поляками, в то время как они — уж это я знал точно! — разговаривали друг с другом на чистейшем украинском языке. Да и по всему были они обыкновенными украинскими мужиками .

Униатами я их называю только потому, что так я понял задним числом объяснения моего приятеля из их среды .

Возможно, они были просто католиками. К полякам их можно было отнести только формально. Но тут уж и удив­ ляться было нечего. Если с польской границы можно было в предвидении войны убрать китайцев, то поляков и униа­ тов по этой логике — сам Бог велел. Правда, воевали мы вообще не с Польшей и отнюдь не на границе, но такова была сила «гениального» сталинского предвидения, от ко­ торой мы все физически зависели .

Интеллигенты всех невысланных и позднее высланных народов или интеллигенты из евреев, которых выслать так и не успели, если даже до них тогда доходили смутные слу­ хи о происходящем, полагали, что это вызвано соображе­ ниями безопасности и их не касается. Между тем, в этом проявилось то отношение к человеку, которое касалось всех .

Случайное тактическое соображение «великого вождя», вы­ званное просто перебоями в работе желудка, могло в лю­ бой момент распространить эту «меру безопасности» и на их народы, и на них самих .

В такой атмосфере, пробавляясь внушенным энтузиаз­ мом, мы росли, жили и учились. Разумеется, все это проНаум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи никало и в школу. Но, тем не менее, школа как-то сглажи­ вала это авторитетом, а отчасти еще и атмосферой культу­ ры, знаний и товарищества, да и вообще всяких высоких материй — еще много было хороших и порядочных учите­ лей. Впрочем, они и сейчас есть .

Однако жизнь моя протекала не только в школе, но и во дворе, в нашем большом объединенном дворе, где изнанка жизни и истории проявлялась чаще и откровенней, чем в школе, и чему школа служила как бы противовесом, как порядок — хаосу. Восприятие это довольно типичное для интеллигентных детей той поры. У него есть свои основа­ ния, своя оправданность (от хаоса естественно отталкивать­ ся), но вряд ли своя праведность (этот хаос возник не сам по себе). Поразительное дело, ведь речь идет не о старой — «классовой», как тогда говорили, — гимназии, а о советс­ кой бесклассовой школе. Там действительно учились все дети, независимо от социального происхождения их роди­ телей и все были на равных. И тем не менее эта школа, где учились все, в моем сознании противопоставлялась двору как хаосу. Отчасти, наверное, потому, что там уважалась устраивающая меня иерархия ценностей — по культуре, по знаниям, по увлечениям, а необязательно по физической ловкости .

Но это уже, как говорят в Америке, моя проблема. Понастоящему же главным было другое. Школа как бы утвер­ ждала модель правильного мира, а тот, который был во дворе, сама того не желая, переводила в разряд неправиль­ ного, нетипичного — чего-то, чем следует пренебречь. И действовала она так отнюдь не только на интеллигентных или считающих себя таковыми детей, а и на многих других .

Своим существованием на общем фоне, тем, что она от­ крывала горизонты иной жизни, она звала не изменить жизнь двора (у каждого ведь есть позади такой двор или нечто подобное), а уйти из него и забыть его, а если и не уйти, то подняться над ним к высотам культуры и «созна­ тельности» и не принимать его всерьез. Это один из вариан­ тов (смягченный) того, что я называю «получение грамоты вместе с людоедством» .

Наш двор был южный — практически весь нараспашку .

И его жизнь гораздо более откровенно отражала состояние страны — происходящие в ней процессы и реакцию на них, — чем что-либо иное, более упорядоченное; она была До войны 95 изнанкой истории. Что говорить, изнанка эта представляла собой в эти годы малопривлекательную картину. Я имею в виду не ребят, с которыми играл, а многих взрослых, тоже наполнявших наш южный двор, слишком уж деморализующе прошлась своими бессмысленными лемехами по мно­ гим из них сталинская «историческая необходимость». Ведь только что закончился искусственный голод — запланиро­ ванное вымарывание украинской деревни. И неудивитель­ но, что во многих из тех, кто, убежав, уцелел — а такие были во всех окрестных дворах, — оно утвердило чувства отнюдь не добрые. То, что они видели и испытали, от чего, прямо скажем, увернулись как бы не совсем законно (по «закону» им положено было издохнуть), не укрепило в них веры в человеческие установления. А это мало кого, кроме святых, располагает к доброте и доверию к людям .

А жизнь южного двора наиболее обнаженно проявляет все, что творится с людьми. В те годы в жизни нашего двора ощущалось и нечто темное, «отсталое» отчужденно не гар­ монирующее, как мы полагали, светлому несмотря ни на что облику нашего времени. Помню слова одного из друзей моего детства: «Самая худшая часть населения — это крес­ тьяне, вышедшие в города». Думаю, что какой-нибудь мос­ ковский или питерский интеллигент (отнюдь не антисемит) в начале двадцатых мог так же выразиться и об евреях. И действительно в обоих случаях в устоявшийся быт хлынула орда, не знающая ни местных норм общежития, ни обыча­ ев. Почему она хлынула — как-то и не думается, а раздра­ жать — раздражает. Пока еще обтешется!

Что говорить! Темного в этих людях хватало. И отсталого тоже. Но ведь и наше «передовое» особенно светлым не было и света в души этих, иногда деморализованных, людей вне­ сти не могло. Я помню враждебные предвидения, как пове­ дут себя эти люди во время войны — как их обиды взмет­ нутся темной стихией. И удивляюсь тому, как легко выпа­ дал из сферы эмоций и даже логики тот вроде признавае­ мый факт, что их ведь действительно — мягко, очень мягко говоря, — обидели. Воспитание и мировоззрение с этим не считались .

Короче — узел взаимного непонимания был затянут туго .

И развязать его в рамках официального, полуофициально­ го или даже оппозиционного большевизма было невозмож­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи но, а другого способа осмысления мы не знали. Осмысле­ ния и не было, были только реакции на неприятные или просто безвыходные явления. А что касается «проблем дво­ ра», хотелось просто от них уйти. И уходили. В школу, кото­ рая уводила от этих людей и проблем уверенно и далеко .

Уводила не только таких, как я, уводила и выходцев из этой среды — забыть и пренебречь означало для них, ко­ нечно, и возможность социального восхождения, но и не в последнюю очередь обретение пусть иногда понимаемых на свой лад, но все же культуры и осмысленности. Грамоту все тогда получали вместе с людоедством .

Но все это сегодняшнее осмысление тогдашнего, но, так сказать, суммарного, а не эмпирического восприятия .

Тогда я этим осмыслением особенно не занимался — про­ сто жил, как живется. И тому, что мой дядя «сдал» свой дом в жилкоп, я радовался совершенно искренне — и не только потому, что это избавляло меня от косвенной, но все-таки как-то позорящей связи с частной собственностью. Только через много лет я понял чувства моего отца, который жа­ лел, что наш маленький тенистый дворик перестал суще­ ствовать, растворился в большом объединенном. Сам я об этом тогда не жалел нисколько — был в упоении, когда ломали кирпичную стену между дворами вместе с примы­ кавшими к ней с нашей стороны деревянными сараями, радовался суматохе, бывшей в то же время могучей посту­ пью социализма. И, конечно, тому, что теперь в нашем дворе так много детворы. Детям для здоровья, может быть, и нужны тихие тенистые дворы, но где вы видели детей, особенно мальчиков, пекущихся о здоровье? Гораздо боль­ ше значения для них имеют общение и дружба и возмож­ ность себя чем-нибудь занять .

До определенного возраста я принимал деятельное уча­ стие в жизни дворовой детворы. Принимал участие во всех играх и затеях. И даже играл в футбол. Правда, я плохо бе­ гал и полевым игроком был плохим, но зато меня ценили как вратаря. Тут я брал храбростью, бросался на ноги напа­ дающих .

Были у меня и более интеллектуальные товарищи — с ними я играл в шахматы (отец показал мне ходы). Я до­ вольно быстро достиг определенного, очень невысокого уровня, но дальше не пошел. Дочитать до середины хотя бы До войны 97 самое элементарное пособие по шахматной игре у меня никогда не хватало терпения. Поэтому все мои шахматные коллизии неизменно развивались так. Поначалу, пока мой новый партнер только привыкал к шахматам, я у него не­ изменно выигрывал. А потом с тем же постоянством проиг­ рывал. Поначалу это меня обескураживало. Даже не вери­ лось, что это так. Но потом я начисто излечился от спортив­ ного азарта. И теперь выигрывать у меня — никакого удо­ вольствия, ибо меня это нисколько не огорчает. То же про­ исходило у меня и с точными науками. Задачи средней труд­ ности я научился решать очень скоро, а очень трудные — никогда. Предпочитал, явившись в класс, объявить, что не понял. Но это уже позже, когда мои интересы определи­ лись. А в младших классах интереса, который бы всерьез потребовал от меня упорства, у меня еще не было. Он толь­ ко смутно предчувствовался. Я любил рассказывать ребятам всякого рода истории и сказки, в основном героико-рево­ люционного характера, где прочитанное переплетается с вымыслом и, как сказано в одном из моих лет через десять после этого написанных стихотворений: «Где за развязкой следует завязка. И никогда не следует конец». Т.е., выражаясь по-лагерному, «тискал романы» (ударение на первом сло­ ге), удовлетворяя ту же детскую потребность слушателей .

Кстати, потом я эту способность начисто утратил. Я могу почувствовать сюжет, но выдумать его не в состоянии. И, лежа на нарах свердловской пересылки, я «тискал романы»

гораздо хуже и бесцветней своих более простодушных кон­ курентов. Говорю это отнюдь не с гордостью: способность придумывать сюжеты — конечно, при прочих равных — ценная способность. Другое дело, что в поэзии все это выг­ лядит совсем иначе — в ней ничто не движется сюжетом, а, наоборот, сюжет, если он есть, движется чем-то другим .

Но эта тема уже не имеет отношения к двору моего детства .

Конечно, двор этот был улицей, а к улице в литературе установилось отношение, безусловно, отрицательное («Зав­ траки 43-го года» Василия Аксенова и многое другое). От­ ношение это в общем справедливое. Особенно если речь о 1943 годе, когда была война и плохо было всем. Но по отно­ шению к 1932 году все это не так безусловно., Не то чтобы тот, кто отбирал завтраки у более слабых тогда (конечно, не в случае крайнего голода, что тоже нередко бывало), 4 Н. Коржавин, кн. 1 Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи выглядел достойней того, кто этим занимался потом. Но все-таки возмущаться теми, кто это делал в 1932-м, надо не столь уверенно... Ведь, как уже сказано, многие из тех, кто стали тогда уголовниками, были детьми раскулачен­ ных, т.е. детьми, нагло обездоленными, на глазах у которых были затоптаны в грязь не только их дом, но и все внушен­ ные дома устои бытия («не зарься на чужое», «что добыл горбом, всегда твое» и т.д.), причем затоптаны не кем-ни­ будь, а самой властью, казалось бы, для того только и су­ ществующей, чтоб эти устои поддерживать. Власть интере­ совалась или имитировала интерес к чему-то более важно­ му, чем их существование на земле, а от них требовали — даже ценой смерти от голода — соблюдения того, что было так открыто нарушено в отношении их самих .

Я согласен с теми, кто отрицает распространенное на Западе утверждение, что за поведение человека всегда не­ сет ответственность общество, а не он сам. Но тут под сло­ вом «общество» обычно понимается пассивное действие слепых «общественных условий», в которых живут все, но к которым не все могут приспособиться. Но те, о ком я сейчас говорю, стали жертвами сознательно против них направленных активных действий общества, точней, под­ мявшего под себя это общество государства. Конечно, че­ ловек отвечает за свое поведение. Отнюдь не все дети и си­ роты раскулаченных стали, а главное, остались уголовни­ ками. У разных людей разная степень устойчивости. Одни умрут, но не возьмут чужого, другие возьмут, чтоб не уме­ реть с голоду, но не прикоснуться к нему, как только эта угроза отойдет, а в третьих что-то сломается — раз начав, они не смогут кончить, привыкнут к такому образу жизни .

И каждый, кто идет этой третьей дорогой, безусловно, ви­ новат. Но государство, таким образом «испытывающее лю­ дей на устойчивость», и общество, терпящее это государ­ ство, тоже — и притом непосредственно — виноваты перед этими людьми. И общество, даже если оно ничего не может сделать, должно это помнить. Это не значит, что можно не судить за уголовные преступления. Но это значит, что, как здесь уже сказано, у общественного возмущения поведени­ ем этих «оступившихся» (от сильного государственного тол­ чка в спину!) уверенности тогда могло было быть и по­ меньше .

До войны 99 Разумеется, уголовники — это крайний случай. В нашем дворе уголовников я не припомню. Но напряжение, вы­ званное недавними событиями, масштаба которых никто по-настоящему не сознавал, порой ощущалось очень остро .

Киев — и наш двор в частности — был буквально затоплен волной переселенцев из провинции. Все подвалы (свобод­ ной жилплощади в городе не было) были заняты ими. Не следует думать, что эта волна состояла сплошь из крестьян .

Первая семья, поселившаяся в нашем доме, еще когда он принадлежал моему дяде, была местечковая семья. Кстати, и не говоривший по-русски мой дядя-раввин, брат отца, переселился из Богуслава в Киев тоже отнюдь не в жажде культурных развлечений и высшего общества. В местечках тоже ведь стало нечего есть .

Уезжали по самым разным причинам. Кто — чтоб скрыть свое ставшее вдруг преступным «прошлое» (имел магазин или мельницу), кто — сообразив, что в городе, особенно в Киеве (столица!), получше снабжение, а, следовательно, и реальная заработная плата выше, кто — просто спасаясь от голодной смерти. Среди этих спасавшихся большинство, естественно, составляли бывшие крестьяне, бежавшие от преследований, голода и вообще от колхозной неволи и бесперспективности .

Конечно, устроиться в Киеве им было сложно, значи­ тельно сложней, чем, допустим, в Магнитогорске или Игар­ ке, где нередко закрывали глаза на некоторую недостовер­ ность их документов (иногда кажется, что весь сыр-бор был затеян для того, чтоб обеспечить таким путем рабочей си­ лой «первенцы пятилеток»), но приток рабочей силы тре­ бовался и расширяющимся киевским заводам. Можно было осесть на первых порах где-нибудь дворником, кочегаром и т.д. Можно было, если повезет, оборудовать кое-как под жилье сырой подвал, для этой цели никогда не предназна­ чавшийся. При общей нехватке жилья привередничать не приходилось. Главное — зацепиться и выжить — в тесноте, да не в обиде .

Но «не в обиде» не выходило. «Не в обиде» бывает, когда это касается людей, которых что-то объединяет. Да и когда тесноту эту не надо терпеть слишком долго. И то в эвакуа­ ции (когда дело было у всех общее и понятное — война) нередко случались пусть не глубокие, но часто мучитель­ 4* Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи ные конфликты между хозяевами и вселенными к ним квар­ тирантами из эвакуированных. А в начале и в середине трид­ цатых тесноту эту никто не воспринимал как временную, да и была она для новых киевлян не причиной, а следствием и катализатором «обиды», никем, кстати, не признаваемой и не сознаваемой, всеми игнорируемой, но присутствовав­ шей в упомянутой выше напряженности изначально .

В этой связи «подвал» приобретал символическое значе­ ние. Дело было уже не только в качестве жилья, а в том, что оно стало как бы символом социального положения и куль­ турного статуса, символом унижения крестьянина в городе .

Человек чувствовал неуважительное отношение к себе, как к неотесанной деревенщине, для которой и подвал — квар­ тира. А ведь это были люди, знавшие себе цену, самостоя­ тельные хозяева, привыкшие к заслуженному уважению. И в их глазах именно город был местом, из которого вышло все это несчастье, откуда наезжали все эти коллективизаторы и раскулачиватели, начальники политотделов и аги­ таторы с браунингами .

И теперь этот город, разрушив их мир, обессмыслив их труд, выжив их из домов и вообще из деревни — вдобавок еще высокомерно возвышался над ними!

Конечно, так было в начале. Люди работящие, умелые, цепкие, они потом вполне приспособились к городской жизни. Ведь это не первые деревенские люди, вышедшие в город. Всегда выходили — в мастеровые, в торговцы, а по­ том помаленьку и в студенты. Те приспособились и эти по­ том приспособились. Отличие было в том, что те выходили по своей воле поодиночке и когда хотели, а этих — вытол­ кнули громадной массой общие экстремальные обстоятель­ ства. И я говорю сейчас об их восприятии первых лет, когда они неожиданно для себя и не по своей вине оказались в роли городских аутсайдеров .

Все тогда жили тяжело, но все, кто приехал до них, жили в городских квартирах (пусть в коммунальных, пусть в тесноте, но ведь не в подвалах же) с удобствами, работа­ ли на ученых, барских работах или просто были уже — по их мнению — хорошо устроены. И вдобавок среди них было много евреев, на которых гнев изливался привычней и про­ ще, чем на что-либо другое. Тем более что бытовало мне­ ние (об этом я уже говорил), что евреи — это и есть совет­ До войны 101 ская власть и что все это надругательство над жизнью, от которого так жестоко пострадала теперь деревня, идет от них. Но евреи для этих недавних крестьян были только край­ ним воплощением города, который их обидел. Разумеется, не у всех это было, не у всех — в равной мере. У молодежи этого было меньше. Перед ней, как это ни парадоксально (конечно, если говорить о тех кто уцелел, вывернулся), от­ крывались новые горизонты, даже приобщение к культуре (подлинной или имитированной — как всегда, в зависимо­ сти отличных качеств), представлению о которой такой бру­ тальный антисемитизм тогда еще не очень соответствовал .

Легализован он был во время войны, обеими воюющими сторонами. И тогда тоже люди этой судьбы, как все, вели себя по-разному — в зависимости от личности каждого .

Все мы жили в мире ложных ценностей, и это затрудня­ ло понимание самых простых вещей. А жизнь тогда была еще менее простой, чем всегда. Атмосфера, создаваемая не лучшими из этих невинно пострадавших, ощущалась и дей­ ствительно была неприятной, тяжелой. Этим отчасти объяс­ нялись и слова моего приятеля о «худшей части населения» .

Как ясно из сказанного выше, мне они неприятны: и пото­ му, что они несправедливы по отношению ко многим хо­ рошим людям, тоже относившимся к этой категории, и потому, что они скользят над и мимо трагедии этих людей и не замечают всеобщего греха перед ними. Мне стыдно, что и до меня это тогда не доходило. И до определенной черты я считаю себя более виноватым перед ними, чем их перед собой. Но только до этой черты .

Если она перейдена, положение меняется. Правда, чер­ та эта довольно «далекая», и не всякий может да нее дойти и, тем более, ее переступить. Не всякий ее и переступил — даже во время гитлеровской оккупации, когда появилась и даже стала поощряться такая возможность. Эта черта — сле­ пая, ненаправленная месть и добровольное согласие на палачество, садистская удовлетворенность им. Месть направ­ ленная, т.е. использование удобных обстоятельств (той же гитлеровской оккупации, например) для сведения счетов с конкретным, а не символическим обидчиком, — дело пусть отнюдь не рыцарское и не привлекательное, но еще человеческое, в какой-то мере простительное — человек, к сожалению, не всегда звучит гордо. А вот то, что дальше.. .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи У одного из героев повести Юрия Трифонова «Старик», еврея-комиссара из анархистов, когда-то, в 1905 году, ка­ заки в Екатеринославе зверски вырезали всю семью, и с тех пор он ненавидит все казачество поголовно. И теперь — дело происходит во время Гражданской войны на Дону — он мстит всему казачеству — занимается тем, что расстре­ ливает казаков направо и налево, правых и виноватых .

Разберем эту нравственную коллизию. Прежде всего ус­ тановим, что казаки, вырезавшие его семью, действитель­ но в свое время совершили чудовищное преступление. Даже если он был бомбистом (о чем они вряд ли бы знали), дело надо было иметь с ним, а не с семьей. Вряд ли кто-нибудь с этим будет спорить. Допустим, эти казаки каким-то обра­ зом избежали суда и наказания, по закону полагавшихся им и «при старом режиме» (такое случалось, хоть далеко не все­ гда), и после революции этот несчастный глава семьи ра­ зыскал именно этих казаков и, пользуясь своим новым по­ ложением, жестоко им отомстил. Думаю, что мы отнеслись бы к этому самоуправству неодобрительно и даже брезгливо, но и с некоторым учетом «смягчающих обстоятельств» — все-таки эти люди у человека всю семью вырезали .

Но когда он стал мстить расстрелами всем казакам во­ обще, он стал преступником не менее гнусным, но еще более страшным, чем убийцы его семьи, поскольку был еще облечен властью. Все согласятся, что никакая его соб­ ственная трагедия тут оправданием служить не может.. .

Наверное, свои оправдания есть и у сталинских выдви­ женцев, сбитых в номенклатуру. Тем более есть они у вы­ толкнутых из деревни крестьян. Но даже и их она оправды­ вает только до тех пор, пока они сами не перешагивают через определенную черту, не становятся палачами. А если становятся, тогда — несмотря на все ими пережитое — оп­ равдания им нет, и их не только можно, но и нужно осуж­ дать. Но все-таки, принимая во внимание извивы нашей истории и наши многочисленные вины перед самими со­ бой и друг перед другом, взрослым людям нельзя это де­ лать с легким сердцем, как мой приятель в детстве. И со­ всем не с легким сердцем приступаю я к рассказу о подло­ сти и жестокости одного такого садиста из пострадавших .

Люди плохо себя знают. Пострадавшие от тотальных пре­ следований часто мечтают жестоко отомстить обидчику, а До войны 103 иногда всему миру, равнодушно взиравшему на то, как над ними надругались. И в мечтах готовы переступить через любую черту: ведь в отношении их все черты были перейде­ ны. Но когда доходит до исполнения, далеко не все, кто так мечтал и говорил, могут и хотят реально ее переступить .

В нашем дворе было, как минимум, несколько человек, вероятно, считавших себя вправе ее перешагнуть. Это чув­ ствовалось и по отдельным их высказываниям, и по атмос­ фере, возникавшей вокруг них и вносимой ими в жизнь двора. Не уверен, что, когда начались страшные для евреев дни (а речь сейчас об этих днях), все они вели себя благо­ родно. Но что касается «черты», то перешагнул ее, как мне известно, только один из них. И это предчувствовалось — перешагнет .

Человек этот был дворником нашего дома. Всего только дворником. Как говорится, «простым человеком». Фамилия его была Кудрицкий. В мою жизнь этот человек со своей фамилией врезался весьма прочно — не отдерешь. Но имя его — Митрофан — я чуть не забыл, только сейчас вспом­ нил: я ведь не звал его по имени. Он не изменил ни судеб мира, ни судеб страны — только намеренно и изощренно отравлял последние дни нескольким людям, ничего пло­ хого ему не сделавшим. Не более, чем двадцати. Лично пре­ вращал их жизнь в сплошной кошмар и лично получал от этого удовольствие. То, что он над ними совершал, про­ стить может только Бог. Я только человек и кругозор мой человеческий. По моим представлениям простить такого Кудрицкого имеют право только те, над кем он измывался .

Но они лежат в Бабьем Яре. Так что прощать некому. Впро­ чем, ему и не надо их земного прощения — он и сам скоро последовал за ними .

Я говорю не о юридическом прощении. Их убили нем­ цы, а не он, а он лично, насколько мне известно, никого не убил, не служил в лагере, не стоял в оцеплении во вре­ мя немецких акций по «окончательному решению», не был оператором в газовой камере или шофером душегубки. Он был только дворником. И работал только сам от себя и для себя, для собственного удовольствия. Но до конца он нико­ го не убил (боялся? растягивал удовольствие? — на него и то, и другое похоже), и, возможно, суд присяжных при хорошем адвокате его бы оправдал. Да и советский суд стал Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи бы в тупик. Тут даже сотрудничества с врагом не припи­ шешь. Немцы только создали обстановку, в которой ему можно было развернуться. А действовал он сам. Потом он переоценил свою «социальную близость» оккупантам и спер у них какую-то мелочь, когда рядом с нашим домом оста­ новился какой-то их воинский обоз. Видимо, по привычке думал, что она плохо лежит. А у немцев ничего плохо не лежало, хватились сразу. И поскольку они к таким вещам не привыкли относиться с юмором (да и, наверное, не пер­ вый он был такой на их пути «социально близкий»), то не прощали их никому. Так что он без лишних проволочек был тут же за это расстрелян и стал жертвой гитлеровских окку­ пантов. И следует удивляться, что он в герои партизанского подполья еще не попал. А может, попал, но я не знаю. По­ пал же Киев в города-герои .

Впрочем, для меня это неважно. Даже если б он так глу­ по не погиб, а жил бы теперь в Америке и если б по закону его деяния наверняка подлежали бы преследованию (ду­ маю, что все-таки подлежали бы), я бы его не разыскивал, не стал бы добиваться его наказания или «репатриации», а, встретив, прошел бы мимо. Не для демонстрации пре­ зрения (что ему мое презрение!), а просто не до него как-то .

Сейчас в Америке он продолжать свои художества ни в ка­ кой форме не мог бы, содеянного им все равно не испра­ вишь, а мстить ему — хлопотно и неинтересно. Да и много чести. Но умолчать о нем я не могу — слишком он врезался в мою память. Да и вообще есть, наверное, о чем подумать в связи с ним .

Появился дворник Кудрицкий с семьей в соседнем дво­ ре году в тридцать четвертом, когда дворы еще не были объединены. Узнал я об этом так. Однажды после дождя, когда я возле нашего дома то ли пускал кораблики, то ли строил из песка запруды в канавке у мостовой, ко мне по­ дошел мальчик примерно моего возраста (потом оказалось, что чуть постарше) и выразил желание принять участие в этом развлечении. Я обрадовался, и мы стали играть вместе .

Мальчик был вежливый, скромный, дружелюбный и по­ началу был несколько скован в проявлениях, как обычно дети на новом месте. Потом это прошло. Мальчик мне по­ нравился. Он сказал, что его отец теперь — дворник сосед­ него дома и что они живут в дворницкой. Я знал ее — это До войны 105 был отдельный домик во дворе прямо против подворотни .

Скоро мальчика позвал отец — тогда я впервые увидел са­ мого Кудрицкого. Мальчик, с которым я познакомился, был третий его сын — Иван .

Надо сказать, что и он, и его братья (два старших и два младших) быстро акклиматизировались в новой среде. Мы вместе играли, дружили, и, в общем, ничего плохого я о них сказать не могу. Ничего плохого я и не слышал об их поведении в те страшные девять—десять дней (между ухо­ дом советских войск и Бабьим Яром), когда свирепствовал их отец. После войны я видел только старшего из них — Васыля. Говорили мне, что и младший тоже дома, но я его хуже знал. Один — Кырыло — умер еще до войны от зара­ жения крови. Он мне внушал наибольшую симпатию. Куда девались два остальных брата — Иван, которого я упоми­ нал, и Мыкола, с которым проводил больше всего време­ ни, — не знаю. Но речь не о них, а об их отце .

Я его хорошо помню. Помню, как со своими метлами, совками и прочими атрибутами дворницкой профессии он буквально царил во дворе. Он обладал удивительной спо­ собностью все на свете превращать в атрибуты власти. Не припомню, чтоб он особенно досаждал нам, ребятне, — наверное, не больше, чем положено дворнику. Но сдер­ жанная злость его ощущалась как-то иррационально —даже сквозь угодничество, которое тоже было ему вполне свой­ ственно. И очень часто звучал на весь двор его обличающий голос: такого-то посадили, а такой-то «жинку бросыв». И думаю, что он ненавидел тех, перед кем заискивал. Думаю, что он вообще ненавидел тех, кто, как ему казалось, пре­ успел в жизни больше, чем он. А поскольку его выбили из колеи, то таких на новом месте было много — горючего хватало .

Но думаю, что дело здесь не только в «колее» (из нее многих выбили), а й в нем самом. Если б его не выбили, если б не коллективизация и оккупация, все это зло все равно сидело бы в нем (преуспевшие больше тебя всегда найдутся), но дремало бы, не развившись. При всей его неприязни к советской власти, разбившей ему жизнь, ко­ торая проявлялась косвенно, но ощущалась явно, ему нра­ вилась власть как таковая. И быть понятым при обысках и арестах (это и доныне входит в обязанность дворника) ему тоже нравилось. Нравилось ему падение людей, устроив­ Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи шихся лучше его, с этажей, которые, вероятно, и вопло­ щали в его глазах эту устроенность. Нравилось больше, чем не нравилась сама советская власть. Но когда запахло дру­ гой властью.. .

Помню его ликование во время первых налетов немец­ кой авиации на Киев. Помню, как утром, на третий или четвертый день войны, над нашим домом с ужасающим рокотом на малой высоте прошло два, кажется, звена не­ мецких самолетов — безнаказанно, не нарушая строя, не обращая внимания на эскорт безопасных для них пока зе­ нитных разрывов. Помню собственное чувство беззащитно­ сти, неожиданное в человеке, уверенном в «нашей непо­ бедимости», и помню, что творилось в этот момент с Кудрицким. Он был вне себя — от счастья и страха одновре­ менно. Он был в восторге от собственного страха перед си­ лой приближающейся непобедимой власти. Он орал нечто нечленораздельное, что, с одной стороны, могло означать заботу о соблюдении порядка (загонял всех в подворотню, чтоб не убило), а с другой — ликование (он и загоняя в подворотню, чтоб не убило, — этим еще с удовольствием демонстрировал мощь наступающей силы). Не знал он, что это ликование и по поводу собственной гибели. Предвку­ шал он только, как будут погибать другие.

Рад ли я, что он расстрелян и порок наказан, что случилось по пословице:

«Не копай могилу другому — сам в нее попадешь»? Да нет, пожалуй. Мне страшно, что люди могут быть такими .

А может, таким он не был, а только его довели до поте­ ри человеческого образа? Ведь то, что он радовался концу советской власти, это более, чем естественно для челове­ ка, согнанного ею с земли. И даже то, что больше всего его радовала открывающаяся возможность безграничного све­ дения счетов, тоже еще как будто естественно. Но выраже­ ние «сводить счеты» неизбежно предполагает вопрос: «С кем их сводить?»

Действительно, с кем он собирался сводить счеты? С советской властью? Но это существо для мести слишком абстрактное. Счеты можно сводить только с конкретными людьми — с непосредственными обидчиками и теми, кто направлял их деятельность. Но ни тех, ни других рядом быть не могло. Первые — рядовые — либо остались в деревне, либо могли попасться ему только случайно, ибо (уполно­ До войны 107 моченные, политотдельцы) были рассеяны в неопределен­ ности. Ну а тех, кто направлял их деятельность, представи­ телей центральной власти, в его дворе и быть не могло, а если бы были, уехали бы в эвакуацию. Даже люди, верив­ шие, что «во всем виноваты евреи», не могли не понимать, что это явно «не те евреи», которые не смогли или не захо­ тели эвакуироваться. А он не был идиотом и был дворни­ ком, т.е. прекрасно знал, кто есть кто на контролируемой им территории. Следовательно, «мстить» он собирался не обидчикам, а тем, кто попадется. После этого теряют вся­ кий смысл все рассуждения о счетах и мести. Речь идет про­ сто о злобе, которая искала любого выхода. И это — в наи­ более «идеальном» случае. Короче, он собирался вовсе не мстить, а только мучительством невинных сладострастно, садистически «отводить душу» или «срывать зло». И от нем­ цев он ждал безнаказанности в реализации этой своей по­ требности. Ничего больше .

И не надо выдвигать соображение о простом человеке, которому трудно было разобраться в сложных хитросплете­ ниях советской жизни. Все, в чем ему надо было разобрать­ ся, было вполне в пределах его опыта и доступно его пони­ манию .

А срывал он свое зло страшно. В нашем большом дворе оставалось не больше двадцати евреев. В нашем маленьком домике, кроме дяди с тетей, остались еще две семьи — Этингеры, поступившие так из тех же побуждений, что и мой дядя, и жившие в одной с ними квартире мой ровес­ ник-ремесленник, о котором я уже рассказывал, и его мать .

Но эти, как и большинство оставшихся евреев, просто по каким-то причинам не смогли сдвинуться с места .

Не мог, например, сдвинуться с места из-за дебильной дочери Веры мой демиевский дядя Иосиф (тот, с которым я спорил о Боге). К несчастью, когда пришли немцы, он тоже оказался в нашем доме. Получилось это так. В Голосеевском лесу над Демиевкой высадился немецкий десант, и жителям приказали ее покинуть. Вот дядя с семьей и пере­ ехал к сестре, в нашу опустевшую квартиру .

Всем оставшимся евреям нашего дома пришлось от Кудрицкого солоно. Но точно мне известно только то, что он вытворял в нашей квартире. Об этом я и буду говорить .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи Итак, в квартире жило пять человек: два дяди, их жены и дебильная Вера. Дяди — оба пожилые, оба бородатые, оба верующие. Пожилыми и верующими были, естествен­ но, и их жены. Это должно было говорить само за себя. Тог­ да еще не было прирученных церквей и синагог, и верую­ щие не могли восприниматься как опора власти. И еще на­ счет большевизма — Кудрицкий, конечно, не мог знать, что один из этих дядей, как и он, ждал немцев — он ведь и сам об этом вслух не говорил. Но он не мог не знать, что этот дядя раньше владел домом, а потом вынужден был его сдать, т.е. что не он раскулачивал, а его раскулачили. Да и вообще он ни на минуту не мог предположить, что эти люди как-либо связаны с деяниями советской власти, что ему есть за что им мстить .

Кстати, насчет раскулачивания. Ему очень нравилось, когда дядя вынужден был сдать свой дом. Он с удоволь­ ствием и важностью тогда выступал от имени советской власти, этот дом принимавшей. Еще один человек, тем бо­ лее еврей, утрачивал преимущество перед ним. Нет, не со­ циальные мотивы руководили им. Конечно, он был пато­ логическим антисемитом. Но главным в нем была патоло­ гическая злобность, а антисемитизм был наиболее удоб­ ной ее канализацией .

И он тешил душу. Ежедневно, ежеутренне являлся он в нашу квартиру, как злой рок, как знак возобновления мук, с единственной целью — надругаться. Он издевался над эти­ ми стариками многообразно и изобретательно, избивал их, заставлял руками чистить дворовую уборную и делать мно­ гое другое, всегда унизительное, часто непосильное. И за недостаточно хорошее исполнение наказывал. Он был гос­ подином их каждой минуты и ему нравилось быть таким господином .

Легализация погромного антисемитизма пришлась мно­ гим на руку. Подонков на земле всегда много, и в такие моменты им вольготно живется, «грабят награбленное» .

Вероятно, врывалась к ним и уличная шпана, отбирала, что могла. Почему б не обидеть беззащитных стариков, если власть разрешает. Думаю, что и Кудрицкий охулки на руку не клал, бессребреничеством он не отличался. Но главное его наслаждение, главная его корысть была не материаль­ До войны 109 ной, а духовной. То, что он делал, было не спорадическим хулиганством или грабежом, а перманентным садизмом .

Все было так страшно, что тетя Хаита в отчаянии умо­ ляла соседку, Анну Семеновну Колесникову, к которой всегда относилась с симпатией, но с которой близких от­ ношений у нее все же никогда не было, спрятать ее мужа .

Нет, не от немцев, Боже сохрани, — от издевательств Кудрицкого. Анна Семеновна была вполне порядочной, интел­ лигентной и доброй женщиной и сочувствовала несчаст­ ным старикам. Но она, смущаясь и стыдясь, отказала им в помощи. Боялась. И опять не немцев — Кудрицкого. Да и попросить об этом можно было, только потеряв голову от отчаянья, — ну кто мог от него кого-нибудь спрятать? От гестапо было бы много легче. А у нее самой с точки зрения «нового порядка» было рыльце в пушку — сын в Красной Армии. Кудрицкий наводил на весь дом страх и трепет. В том и состоял его звездный час. Конечно, его боялись и пото­ му, что за его спиной стояла вся мощь вермахта, СС и гес­ тапо, но в данном случае он их использовал, а не они его .

Немцы вошли в Киев 19 сентября, расстрелы в Бабьем Яре начались 29-го. Все эти десять дней родные мои жили под властью не столько Гитлера, сколько Кудрицкого. У Гитлера были еще другие заботы, у Кудрицкого, видимо, только эта. Он устроил им персональный Освенцим на дому и ему было не лень следить за его «распорядком» — чтоб не забывались. И хотя погибли мои родные не от его руки, но измывательства его были таковы, что, вполне возможно, эту гибель они восприняли как освобождение. От него. То, что он им устраивал перед смертью, было, по-моему, страш­ ней, чем сама смерть .

Я не знаю, какова степень его страданий во время кол­ лективизации. Вероятно, не самая крайняя, раз он смог поселиться в Киеве и никем не преследоваться. И, вероят­ но, все же не малая, раз он вынужден быд покинуть дерев­ ню. Да и не было этой малой степени в таком страшном деле, да еще на Украине. Но, по-видимому, жажда мстить вообще определяется не мерой страдания, а склонностью к таким занятиям .

Мне рассказывали об одной здоровенной бабе, которая остановила на дороге из Кишинева в Одессу уходящих пеш­ ком от немцев бабушку с четырехлетней внучкой и велела Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи девочке снять и отдать туфельки. Девочка сначала не поня­ ла, чего от нее хочет эта громадная взрослая тетя. Но ба­ бушка ей ласково объяснила, что надо сделать. Дальше де­ вочка шла босиком по горячей каменистой дороге .

Не знаю я, что за плечами у этой бабы. Но что бы ни было, она — образец жестокой низменности. Но по сравне­ нию с Кудрицким бабища эта — ангел непорочный. Ей ведь только туфелек и было надо. И занималась она обыкновен­ ным грабежом, даже мелким. Кудрицкий этим не ограни­ чивался. Ему для удовлетворения и крови было мало. Надо было еще и мучить .

Когда немцы взяли Киев, мы, находясь в эвакуации, естественно, очень испугались за своих близких. Мы ничего еще не знали ни о Бабьем Яре, ни об «окончательном ре­ шении еврейского вопроса». Знали только, что немцы раз­ вязывают антисемитизм. И больше всего беспокоило нас в связи с этим то, что это полностью отдает их в руки имен­ но Кудрицкого. Мы почему-то, в целом, знали, чего от него можно ждать. Чувствовалась в человеке изощренная эта злоб­ ность .

История наша трагична. И я понимаю тех, кто во время войны оказался с оружием в руках на другой стороне. Я не думаю, что это было мудро или правильно — хотя бы пото­ му, что «другая сторона» своей сущности и своих намере­ ний в отношении нашей страны не скрывала. Но я никого за это не осуждаю. Как я могу осуждать, например, раску­ лаченных крестьян и их детей? Или тех, кто был в Белой армии, не смог с ней эвакуироваться и жил потом двадцать лет с засекреченной биографией, как бы не существуя — даже если был зарегистрирован, говорить об этом не реко­ мендовалось. Приход немцев для таких людей был реаль­ ным освобождением .

Но в данном случае речь идет не о них, а о подонках, которых в изобилии разными сочетаниями пряника с кну­ том производила советская эпоха и которых было достаточ­ но по обе стороны фронта .

На Лубянке в 1947-м я даже формулу такую слышал от некоторых «нахально-репатриированных»: «При советской власти неплохо жил и при всякой — не пропаду». Конечно, есть в этой формуле и бесшабашность отчаяния, но в устах у некоторых это вполне звучало как нравственный принцип .

До войны 111 Мне приходилось читать в эмигрантских изданиях, что в РОА было много немецких агентов, сообщавших в гестапо все, что они видели и слышали вокруг себя, т.е. стучавших на своих чужим. А эти за какую коллективизацию мстили?

Далеко меня, однако, завела тема Кудрицкого. А ведь коснулся я ее в связи с жизнью нашего двора, чтоб пере­ дать ее атмосферу на фоне времени. Нескоро, очень неско­ ро стал задумываться я над этим. Лет до двенадцати таких осмыслений вообще не бывает, а потом его затмили широ­ кие горизонты. Мы — говорю (словами Маяковского) о себе и своих романтических сверстниках — мы стремились во всем «рваться в завтра, вперед. Чтоб платье трещало в шагу» .

И презирали всякую косность как мещанское противостоя­ ние сталинскому «новаторству», которое обнимало все сто­ роны жизни, распространяя на него аксессуары искусства и без спросу — впрочем, как и многие западные интеллек­ туалы — меряя все и всех этой приблизительной мерой. Хотя и мучали несоответствия .

Впрочем, и здесь я забегаю вперед. Все эти мои мысли и заблуждения еще впереди. И даже из Маяковского я читал пока только «Возьмем винтовки новые...» в «Пионерской правде» и недоумевал, почему в стихах этого великого, как он назван в той же газете, поэта слова так трудно склады­ ваются в строки. Года через три я это пойму, а лет через тридцать опять перестану понимать. Но все это не будет свя­ зано с жизнью двора, а сейчас речь именно о нем .

Я скоро уйду из него. Уйду без всякого сожаления, не оглядываясь, гордясь, что расту, что выхожу на свою ко­ лею. Хотя сегодня я отнюдь не убежден, что так уж это хорошо — уходить, не оглядываясь. Некоторые мои сверст­ ники так и остались людьми двора и улицы (конечно, не в мамином понимании слова «уличные»). Навещая после вой­ ны своих вернувшихся в Киев родителей, я мог не раз в этом убедиться. Работали они в разных местах, а жили во дворе и по соседству: все связи, вся «светская жизнь» у них была здесь. Это их жизнь. Чище она или не чище какойлибо другой, знает только Бог. Презирать ее за мещанство?

Но я давно уже не болею этой опасной детской болезнью русской и мировой интеллигенции .

Нет, это не покаяние. В моем уходе из нашего двора не было ничего надменного. Меня увели новые интересы и Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи увлечения, все, что сделало меня потом самим собой и в конечном счете научило понимать и то, что я сейчас гово­ рю — о том же мещанстве, например. И что повернуло мой интерес назад, к двору .

Впрочем, как уже знает читатель, — это поворот в кон­ кретном смысле несколько запоздалый. Ни нашего двора, ни его жизни больше нет. Все ее участники разъехались по новым квартирам и живут иной жизнью. Как им живется в этой новой жизни — пусть более уютной, но и более уни­ фицированной, отдельной — мне неизвестно. Да и не до того было. Но вот теперь вспомнил — и захотелось знать .

Это ведь тоже часть моей жизни, часть меня, тоже мои ис­ токи. Не говоря уже о том, что пережитое здесь людьми — это тоже часть нашей истории, нашей общей трагедии. Часть всего, что меня всегда интересовало. Но почему-то не здесь, где прошло мое детство. Может быть, этому и были причи­ ны, но не думаю, чтоб это меня обогатило .

Связано у меня с детством еще одно впечатление. По­ явился вдруг в нашем дворе Гаррик Городецкий. Мальчик моего возраста или чуть моложе. Явно интеллигентный. По­ явился не один, а с Ваней, приемным сыном своих роди­ телей, парнем по моим тогдашним понятиям (мне было лет одиннадцать) совсем взрослым, лет восемнадцати, на­ верно. Был он, видимо, как говорили раньше, «из про­ стых», но не украинец, а великоросс — таких вокруг боль­ ше не было. Подозреваю, что Ваня был подобран отцом Гаррика во время коллективизации в деревне, куда его по­ сылали по партмобилизации. Такое случалось. Впрочем, это мой домысел. Мне этого никто не говорил. Говорили Ваня и Гаррик как-то не по-нашему, не по-киевски. А.А.Рефор­ матский называл Киев «фабрикой порчи русского языка», но мы этого не знали. Мы свое произношение и лексику воспринимали как норму, а остальные — как экзотику. Ваня опекал Гаррика. Он был вполне покладистым парнем, но умел за себя постоять. Он поступил на расположенный ря­ дом завод «Червоный двигун» («Красный двигатель») и стал кадровым рабочим. Когда вскоре после событий, о которых я сейчас расскажу, Гаррик с матерью уехали из Киева, Ваня остался в одной из комнат их квартиры и стал орга­ нической частью нашего двора. Что с ним было во время войны (по-моему, его мобилизовали в один из первых ее До войны дней) и после нее — не знаю. Знаю, что он был симпатич­ ным и, как я сказал бы сегодня, оценив его поведение во время тех же событий, надежным и устойчиво-порядочным человеком. В наше время качество не столь уж частое .

Жизненный уклад этой семьи ощутимо отличался от уклада всех известных мне семей какой-то естественной интеллигентностью и тем, что я бы сегодня назвал неуло­ вимой столичностью. Все остальные семьи, считавшие себя интеллигентными, были только мещански добродетельны, что, как я теперь понимаю, тоже не так уж мало. Правда, и материальное положение этой семьи было выше, чем у всех вокруг .

За отцом Гаррика (он был крупным работником трико­ тажного треста, как я потом узнал) ежедневно приезжала персональная легковая машина — явление по тем време­ нам неординарное и волновавшее воображение дворовой детворы. Пока не начались события и за ним однажды не приехала машина отнюдь не персональная и не увезла его в тюрьму, что в те годы было явлением неординарным толь­ ко для нас, детворы. Оповестил громогласно об этом радо­ стном для него событии весь двор, как обычно, дворовый герольд дворник Кудрицкий. А скоро мы узнали из местных газет, что начинается суд над шайкой жуликов, орудовав­ ших в трикотажном тресте. Среди прочих фамилий значи­ лась и фамилия гаррикиного отца — Городецкий. Я был ошарашен. Семья никак не была похожа на жульническую .

Но как я мог не верить газете?

Только здесь, в эмиграции, я прочел (в «Большом тер­ роре» Р.Конквиста), что процесс трикотажников в Киеве был обычной сталинской провокацией, звеном в цепи фик­ тивных процессов, связанных с «чистками», то ли их пред­ течей, то ли составной частью. Мне даже кажется, звеном он был самым остроумным. Трест этот был своеобразной ссылкой для неугодных партийцев средней высокопостав­ ленное™ .

Писали о жуликах, но дело было не в них, хотя жулики, наверно, тоже были к нему подключены. Но нужны они были организаторам этого процесса не сами по себе, а чтоб связью с ними скомпрометировать неугодных Сталину и по этой причине в этот трест сосланных (небось радовались, что столько приятных людей в одном месте) работников .

Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи Пикантно, что трест этот был не областной, не всеукраинский, а всесоюзный, и его перемещение из Москвы в Киев (из-за чего Гаррик и появился в нашем дворе), вероятно, и было предпринято для того, чтоб отдалить этих людей от центра, а, может быть, даже и для удобств задуманной су­ дебной расправы над ними. Все-таки подальше от знако­ мых, от тех, кто знал этих людей. Остроумие процесса зак­ лючалось в том, что, убирая неприятных ему людей (мо­ жет, бывших оппозиционеров или кого-то в этом роде), Сталин в то же время вроде оказывался совсем ни при чем .

Дело ведь вообще не было политическим — ну спутались где-то в Киеве отдельные «партийцы» с жуликами, мораль­ ное разложение, тогда это часто бывало, особенно в про­ винции. Кроме того, населению убедительно объяснялось, почему и из-за кого в магазинах страны не хватает трикота­ жа. Как всегда Сталин одним преступлением убивал не­ скольких зайцев .

Я видел этих людей в день начала суда над ними возле здания на Красноармейской, где он должен был проходить .

Я бегал туда с толпой дворовой ребятни глазеть, как из тюремных карет выводят подсудимых. Выводили их по од­ ному. Дорога между каретой и входом в здание была ограж­ дена двумя цепями милиционеров, так что каждый из под­ судимых шел как бы по пустому пространству и был хоро­ шо виден. Выглядели они вполне прилично, приветствова­ ли близких и были по-деловому озабочены. Видимо, дей­ ствительно верили в свою невиновность и надеялись что-то доказать суду. Только по ходу процесса они, верней, самые проницательные из них, могли понять, что доказывать чтолибо на этом суде — зряшное занятие. Вряд ли они были наивными людьми. Те из них, из-за кого это было затеяно, уже прошли политические огни и воды и знали, чего мож­ но ждать от Сталина. Но ведь суд был не политический. Это не могло не сбивать с толку. Поразительно, как, когда надо было дурачить людей, масштабная дьявольщина перемежа­ лась у Сталина с мелкой чертовщиной. Ему все было не лень. Как дворнику Кудрицкому .

В свете сегодняшнего опыта совершенно ясно, что их не могли оправдать хотя бы потому, что уже все вокруг знали, что они жулики и из-за них в магазинах нет трикотажа. Но тогла еще несмотря на «дела», подобные шахтинскому, к До войны 115 такой юридической логике (особенно, если дело касалось партийцев) не совсем привыкли, поэтому подсудимые и ждали чего-то от суда. Впрочем, может, им даже повезло .

Может, заклеймившая их «бытовая» статья их неожиданно и защитила во времена ежовщины от более смертельных .

Если, конечно, сам Сталин вдруг не вспомнил о ком-либо из них. Так что, может быть, и Гаррикина семья потом смог­ ла где-то притулиться и выжить. Дай-то Бог. Особенно его матери. Почему — станет ясно чуть ниже. А тогда то, что подсудимые на что-то надеялись, чувствовалось по всему их поведению и очень меня удивляло. Среди многих «всех», читавших газету, я тоже (вопреки собственным впечатле­ ниям от этой семьи) знал, что отец Гаррика — жулик. На что ж он мог надеяться?

Но и «зная» это, я продолжал дружить с Гарриком — до суда, во время и после него — до самого его отъезда. Я, конечно, ему сочувствовал: ведь тяжело быть сыном такого человека. Но против моих ожиданий ни он, ни его мать, ни Ваня вовсе не сгорали от стыда — наоборот, в их поведении ощущалось сдержанное достоинство людей, з н а ю щ и х то, что другим недоступно. Не только то, что все, что о них говорят и думают, — чушь, но и вообще еще нечто такое, о чем другие и не догадываются и чего им даже нельзя объяс­ нить. Их от других отделила та же черта, что когда-то (теперь я понимаю, что недавно, а тогда мне казалось — давно) отделяла от нас плачущего Владика Федченко. Конечно, определение это сегодняшнее, но ощущение тогдашнее .

В последующие лет восемнадцать эта черта возникала в моей жизни не раз — вокруг других и меня самого, и я давно понял, что это такое. А тогда я еще ничего не знал ни о ней, ни о личном достоинстве, ни о личной порядочно­ сти, только чувствовал что-то. Не эти качества пропаганди­ ровались пионерскими газетами и журналами, до которых я был большой охотник и которым верил уж конечно боль­ ше, чем Гаррикиной маме и Ване. Но поведение их мне безотчетно нравилось, нравилось как раз достоинство, хоть оно было явно личным, а не общественным. Они и виду не подавали, что у них несчастье .

Впрочем, то, что они никогда не говорили о нем при мне, было еще и естественно. Понять я их все равно тогда не мог, а разболтать — хотя бы в удивлении от необычного Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи отношения к жизни — мог. Но однажды Гаррикина мама сорвалась — и сорвалась довольно опасно. И благодаря это­ му я получил первый в жизни жесткий урок естественной порядочности, реальной иерархии ценностей .

Произошло это так. Я рассказывал Гаррику очередную вычитанную из пионерской газеты глупую байку о герои­ ческом пионере, который раскрыл и предотвратил козни каких-то врагов, кулаков или еще кого-то, в том числе чуть ли не родителей — подглядел, подслушал и — «раскрыл» .

Бестактности своего поведения я начисто не понимал и пел соловьем. К ужасу своему, не поручусь, что это не было скры­ тым подбодрением товарищу: «дескать, не все еще потеря­ но, у тебя еще есть возможность остаться в наших светлых рядах». Но может быть, я сейчас и клевещу на себя — все тогда могло быть с незащищенным ребячьим, 9—11-лет­ ним сознанием, облучаемым пионерскими газетами. По­ том, в Москве, я видел кое-кого из этих «облучателей» — властителей моих тогдашних дум. Уровень их был невысок, но иногда это были даже неплохие люди, которые сами были облучены диалектической «идейностью». Потом во время чисток они сами были репрессированы «в общем порядке». Они, по-моему, и до сих пор, если живы, не зна­ ют, что они с нами делали. Впрочем, то же самое раньше сделали с ними, и уж безусловно во времена досталинско­ го коммунистического энтузиазма. Сталину вполне сгоди­ лись плоды досталинского революционного воспитания .

Они и звучали во мне, когда я пел соловьем у Городец­ ких.

И тут мать Гаррика, которая обычно в наши разговоры не вмешивалась, оторвалась от того, чем была в этот мо­ мент занята, посмотрела на меня и каким-то подчеркнуто­ обыденным голосом, как бы между прочим, спросила:

— А разве это хорошо — подслушивать, подглядывать и доносить?

Вопрос этот прозвучал для меня как гром среди ясного неба. Сравнение затаскано, но именно так он и прозвучал .

Так же неожиданно и так же сильно. Как видите, я запом­ нил его на всю жизнь. Если бы я был тогда человеком чес­ ти, он прозвучал бы как пощечина. Но я был не человеком чести, а мальчиком, читавшим пионерские газеты. И тогда он меня больше смутил, сбил с толку, чем потряс абсо­ лютностью. Нечто подобное я мог слышать и дома, но ведь До войны 117 на моих родителях были «родимые пятна» капитализма, а тут это говорила молодая, блестящая, явно современная женщина, говорила убежденно и как само собой разумею­ щееся. А как же тогда все, чему меня учили? «Мы и враги», «свои» и «чужие», «общее» над «личным», «верность клас­ су» и все прочее? Эта женщина явно «вела мещанские раз­ говоры», явно не могла подняться над личным (а мне каза­ лось, что это не только хорошо, а и просто), но, тем не менее, несимпатична мне не была. И я никогда и никому не рассказал об этом разговоре. Постарался забыть. Види­ мо, подвиг Павлика Морозова привлекал меня только те­ оретически .

А ведь тому, что это хорошо, учило все. В том числе и вся литература, не только пионерская. Помню чей-то рассказ о Гражданской войне. Один молодой коммунист интеллиген­ тного происхождения выдает ЧК приятеля своих родите­ лей, которого те прятали в своем доме. И помню, как иро­ нично воспринимает герой трагическое (по мнению рас­ сказчика — трагикомическое) недоумение своих родите­ лей: «Как? Ты мог донести? Ты доносчик?» Как же! Ведь герой как раз сейчас получает «пролетарскую» закалку, из­ бавляется от мелко-буржуазной интеллигентской мягкоте­ лости. Наоборот, он чувствовал бы себя предателем, если бы сокрыл это от своих новых товарищей. Мысль о том, что тайна эта была ему известна только потому, что ему ее до­ верили как своему, просто для него не существовала. А ведь открыто, сознательно, по убеждению порвавший с рево­ люционерами и перешедший на сторону правительства на­ родоволец Лев Тихомиров в письме, в котором он каялся и просил о прощении, тем не менее, предупреждал адреса­ та, что никаких доверенных ему бывшими товарищами тайн, при всем отвращении к ним, он не выдаст, и именно пото­ му что ему их доверили. Это могло поставить под сомнение его искренность и затруднить его положение, но иначе он не мог. У героя же этого рассказа вместо личной совести была классовая, точней партийная. Как же тут Сталину было не развернуться?

Это уже в «Литературной газете» 70—80-х годов, когда ею руководил один из самых непорядочных людей нашей эпохи Александр Борисович Маковский, на каждом шагу можно было встретить слово «порядочность». Иногда его Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи употребляли порядочные люди в честных целях, иногда слово «порядочность», придавая ему противоположный смысл, использовали — призывали к ней — брежневские гэбэшники. Но авторитет этого понятия уже признавался всеми. В 1930-х же это слово воспринималось как наследие «проклятого прошлого» Другое дело — «беззаветная пре­ данность делу революции и непримиримость к ее врагам» — это я понимал. Я потом — конечно, через много лет — не раз с благодарностью вспоминал этот разговор. Думаю, что и без этой ее фразы я бы все равно не стал ни подлецом, ни доносчиком .

Могут сказать — но ведь эта женщина еще недавно была женой видного члена партии, то есть сама принадлежала к той среде, которая собственно и научила меня говорить глупости, вызвавшие ее отповедь. Помнила ли она об этом, когда ее произносила? Сказала бы она мне эти свои слова годом раньше? Я не хочу об этом думать. Может быть, и думала, может, и сказала бы: в конце концов видным чле­ ном партии была не она, а ее муж, а она могла и не при­ держиваться партийной морали. Да и есть такая вещь, как покаяние — когда человек, которого оболгали и обидели, не только огорчается за себя, а начинает понимать, что и сам он лгал и обижал других. Может, это и произошло с ней? И даже с ее мужем? Что я вообще знаю о них?

Но что б у нее ни было раньше, как бы сама ни заблуж­ далась, в чем бы ни была виновата — все равно я ей благо­ дарен. Все-таки именно она в этот сложный для себя мо­ мент впервые продемонстрировала передо мной нормаль­ ное отношение к вещам, величие человеческого достоин­ ства. Даже если восстановление этой истины далось ей са­ мой только в результате превратностей ее собственной судь­ бы, все равно это тогда было подвигом. В дни, когда со всех трибун и полос прославлялся «бесстрашный» сибирский пионер Павлик Морозов, донесший на родного отца, ее слова шли вразрез со всем, что внушалось, и произнести их было непросто. Могут сказать: подумаешь, подвиг! — каждый, кого «сбрасывают с раската», становится защит­ ником порядочности и справедливости. На основании не­ веселого нашего опыта я могу твердо на это ответить: нет, не каждый. Ох, не каждый.. .

До войны 119 Кстати, интересно и то, в каком именно преступлении был, согласно внушаемой легенде (истинность ее под со­ мнением, но внушали именно ее), с помощью Павлика Морозова изобличен его отец. В самом страшном. Будучи председателем сельсовета, он помогал контрреволюционе­ рам «заметать следы». Каким именно? Газеты об этом писа­ ли вполне откровенно. Речь шла не о политических деяте­ лях, не о террористах, не о диверсантах или шпионах, а о крестьянах, сосланных в эти места в качестве кулаков и подкулачников. Отец «юного героя», председатель сельсо­ вета, выдавал им фальшивые справки, позволявшие им, как якобы местным жителям, покинуть место ссылки и, к слову сказать, влиться в социалистическое строительство .

Вероятно, отец большей частью оказывал эти услуги лю­ дям за соответствующую мзду, но в такие времена взяточ­ ник фигура гораздо более моральная, чем моралист, свято соблюдающий бесчеловечные правила. Тем более, что взят­ ка здесь — плата за риск. И немалый.. .

К сожалению, у «юного героя» нашлись последователи, о чем всегда сообщала «Пионерская правда», стоявшая во главе этого «движения». Одну из его последовательниц га­ зета отыскала и в нашей школе. Звали ее Таня Бойко. При­ ятель познакомил меня с ней. Оказалась она симпатичной живой девочкой из параллельного украинского класса. Дело было еще в 95-й украинской школе, и мы оба были третье­ классниками (т.е. десятилетними). Связан был ее подвиг с широко тогда известной, воспеваемой в стихах и прозе (в том числе и в поэме позднее расстрелянного Бориса Кор­ нилова) «трипольской трагедией» или гибелью «героев Триполья». У этого события есть две истории. История самого события и история его освещения .

Начну с события, как оно видится из сегодняшнего дня, т.е. без революционно-романтического флера, которым оно было окутано во времена моего детства и отрочества. Летом 1920 года под Киевом вспыхнуло большое крестьянское («кулацкое», как его актуально обзывали газеты в начале тридцатых) восстание, руководимое атаманом Зеленым (или Зэлэным) с центром в селе Триполье, расположенном на правом берегу Днепра, километрах в 30—40 южней Киева .

Настоящих воинских частей для немедленного подавления восстания в городе не было, и из местных комсомольцев Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи был сформирован особый полк. Полк отбросил восставших от Киева, куда они уже подобрались, и на второй или тре­ тий день вошел в Триполье. Крестьяне, среди которых было много фронтовиков, применили военную хитрость. Они спрятались вместе с семьями в погреба и другие укромные места, так что село выглядело пустым. А ночью, когда полк, расположившийся в центре села на площади у церкви, заснул, вылезли из укрытий и уничтожили незадачливых карателей-идеалистов. Спаслось только шесть или семь че­ ловек .

Убивали комсомольцев картинно. Связав руки, сбрасы­ вали в Днепр с высокого обрыва и расстреливали из пуле­ мета. Хорошего в этом мало, как во всякой жестокости. Но ведь и идеалисты приходили к мужикам не с Евангелием, а с оружием, чтоб заставить их покориться и сдавать прод­ разверстку во имя нужной идеалистам, но никак не мужи­ кам мировой революции. Так что ожесточение мужиков' понятно .



Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |



Похожие работы:

«Муниципальное бюджетное общеобразовательное учреждение "Средняя общеобразовательная школа с. Берёзовка" Энгельсского района Саратовской области "Согласовано" "Утверждаю" Заместитель директора по Директор МБОУ воспитательной работе "СОШ с. Берёзовка" МБОУ "СОШ с. Берёзовка...»

«Варенцова Наталья Владимировна учитель-логопед Муниципальное автономное дошкольное образовательное учреждение "Детский сад компенсирующего вида №1" г. Балаково Саратовской области МЕТОДИЧЕСКАЯ РАЗРАБОТКА ПО ОБУЧЕНИЮ ГРАМОТЕ ДЕТЕЙ С ОНР С ИСПОЛЬЗОВАН...»

«Е. Р. Железнова ОздОРОвитЕльная гимнастика и пОдвиЖныЕ игРы для стаРших дОшкОльникОв Санкт-Петербург ДЕТСТВО-ПРЕСС ББК 74.1 Ж43 Железнова Е. Р. Ж43 Оздоровительная гимнастика и подвижные игры для старших дошкольников. — СПб. : О...»

«МУНИЦИПАЛЬНОЕ БЮДЖЕТНОЕ УЧРЕЖДЕНИЕ ДОПОЛНИТЕЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ ДЕТСКО – ЮНОШЕСКАЯ СПОРТИВНАЯ ШКОЛА 143980, г.Балашиха, мкр.Железнодорожный, ул.Пионерская д.1А тел/факс (495) 527-72-22 e-mail dyussh.zhel-dor@yandex.ru Рассмотрено на заседании Утверж...»

«Программа работы МБОУ СОШ №3 с. Астраханка по профилактике детского дорожно транспортного травматизма и пропаганде Правил дорожного движения Пояснительная записка Анализ статистических данных о состоянии детского дорожно-транспортного травматизма по Прим...»

«Северо-Западный окружной этап 72-го Первенства по туризму обучающихся государственных образовательных организаций, подведомственных Департаменту образования города Москвы Условия соревнований по виду "Контрольный туристский маршрут"1.Общие положения 1.1. Соревнования по виду "Контрольный туристский маршрут" (далее – КТМ) проводятся в рамках Север...»

«№1 Ноябрь Газета средней общеобразовательной школы Посольства Российской Федерации в Румынии День знаний Первого сентября чудесным осенним утром вновь собралась вся наша школа. Случай особый, торжественный, наступает новый учебный год. Вначале слово было предоставлено главным виновникам торжества – первоклашкам, для них ведь всё то...»

«Департамент образования города Москвы Государственное бюджетное образовательное учреждение "Школа с углубленным изучением отдельных предметов №1950" "Утверждаю" Директор ГБОУ "Школа №1950" Е.А. Паршина "01" сентября 2016 года ПОЛОЖЕНИЕ О блоке дополнительного образ...»

«1 Наталья БарышНикова Стихи Волгоград ББК Барышникова, Н. Сберкнижка [Текст]: стихотворения / Наталья Барышникова. — Волгоград: Издатель, 2014. — 144 с. © ГБУК "Издатель", 2014 ISBN 978-5-9233© Барышникова Н., 2014...»

«Сценарий литературной гостиной Фет и Тютчев: Штрихи к двойному портрету. Разработала учитель русского языка и литературы ГБОУ СОШ № 3 г.о. Октябрьск Е.А.Лафинчук Эпиграфы к уроку: Целый мир от красоты. А.Фет Целый мир от красоты, От велика и до мала, И напрасно ищешь ты Отыскать его начало. Что такое день иль век Перед...»

«Республиканский фестиваль по физике, посвященный 65-летию Победы в Великой Отечественной войне Научно-практическая конференция "Наука ковала Победу" ДОКЛАД "Размагничивание кораблей в годы Великой Отечественной войны" Подготовил: ученик 9Б класса МОУ СОШ №...»

«Муниципальное казенное общеобразовательное учреждение "Средняя общеобразовательная школа №4"Рассмотрено: Согласовано: Утверждаю: На заседании МО Зам. директора по ВР Директор МКОУ СОШ №4 классных руководителей Гусарова Л.В. С.В. Кульчитская Протокол № ""_2015 г. ""2015 г. от "_...»

«Возраст 7 – 8 лет Год обучения – первый Учись доброму Цикл № 6 Урок № 42 Тема: Закрепить знание изученных духовных истин.Цель: Библейский источник: Псалом 56:8; Марка 12:41 – 44; 1 Царств 16:7, 1 Петра 3: 3 – 4, 1 Кор. 15:33, 1 Иоан. 2...»

«ПОЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА Направленность Образовательная программа дополнительного образования детей "Путешествие в мир слова" имеет социально-педагогическую направленность. Актуальность Актуальность данной программы состоит в том, что она призвана реализовать новые государственные образовательные стандарты, а также со...»

«Министерство образования и науки РФ Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования Алтайский государственный педагогический университет“ ” Т.П. Махаева ОРГАНИЗАЦИЯ ПРОЕКТНОЙ ДЕЯТЕЛЬН...»

«  Список косяков, детских болезней, конструктивных недочетов и методов их устранения для мотоциклов Десна Фантом 220 и Racer RC200LT Forester           Содержание Косяки Электрика 1.  Прокладка проводки 2.  Некачественный высоковольтный провод и колпачок свечи Качество сборки и конструктив...»

«Д-р Сэм Догерти бакалавр искусств, доктор педагогики Ты можешь вести душепопечительскую работу с обращенным ребенком Пособие для мудрой душепопечительской работы с обращенными детьми, основанное на Библии Название оригинала: "U-can Counsel A Christian Child".Серия учебных пособий для детских работников "Ты можешь": Ты можешь...»

«УДК 811.111(07) ББК 81.2 Англ-9 П48 Покровская, Марина Евгеньевна П48 Английский для загранпоездки с картами / М.Е. Покровская. – Москва: АСТ, 2014. – 223, [1] с., [16 л. ил.] – (Самоучитель с картами). ISBN 978-5-17-084670-2 В книге в пре...»

«Сроки проведения практики: Преддипломная практика магистрантов обучающихся по направлению 44.04.01 –педагогическое образование проводится в 4 семестре. 18 ЗЕТ. 648 часов. 12 недель.1.1 Цель и задачи практики.Цель практики: Закрепление и углубление теоретической подго...»

«Фонд Развития Интернет ФГАУ "Федеральный институт развития образования" Министерства образования и науки РФ Факультет психологии МГУ имени. М. В. Ломоносова при поддержке Цифровая грамотность и безопасность в Интернете Солдатова Г., Зотова Е., Лебешева М., Шляпников В. Методическое пособие дл...»

«87 МОДЕРНИЗАЦИЯ ОБРАЗОВАНИЯ СКВОЗЬ ПРИЗМУ СОЦИАЛЬНОЙ ПОЛИТИКИ Г.Е. Зборовский В статье рассматривается зависимость модернизации российского образования от социальной политики государства. Особое внимание обращается на та...»

«Отчет о ходе реализации программы "Детская деревня "Виктория" (Армавир) 2014 год Общая информация о программе "Детская деревня "Виктория" (Армавир) Детская деревня даст шанс детям-сирот...»




 
2019 www.mash.dobrota.biz - «Бесплатная электронная библиотека - онлайн публикации»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.